Дорогие братья, как охотно последовал бы я этому похвальному и достойному обычаю, как охотно сообщил бы я вам полную биографию умершего друга и брата и превратил бы вас из огорченных котов в довольных, но – увы! Это невозможно, это положительно невозможно! Дело в том, дорогие возлюбленные братья, что я почти ничего не знаю ни о начале жизни усопшего – о его рождении и воспитании, ни о событиях его юности, так что мне пришлось бы выдумывать по этому поводу сущие басни, что было бы неприлично в присутствии тела усопшего и в таком торжественном собрании.
Но не печальтесь, бурши! Вместо скучной длительной речи я расскажу в коротких словах, какой постыдный конец выпал на долю бедняги, который лежит здесь перед нами неподвижный и мертвый, и какой смышленый и славный малый был он при жизни. Но, боже мой, я сбился с тона и забыл о красноречии, несмотря на то, что я его изучаю и, если угодно будет судьбе, надеюсь сделаться professor poësiae et eloquentiae! [118]
(Здесь Гинцман смолк, провел правой лапой по ушам, лбу, носу и бороде, долго, не отрываясь, смотрел на мертвое тело, потом откашлялся, еще раз провел лапой по морде и заговорил возвышенным тоном.)
– О злая судьба! О жестокая смерть, как могла ты так жестоко похитить во цвете лет усопшего юношу?.. Братья, оратор обязан до тех пор говорить слушателям то, что им уже известно, пока не надоест им; поэтому я повторяю то, что вы все уже знаете, то есть, что лежащий здесь брат наш пал жертвой яростной ненависти филистеров-шпицев.
Туда, на ту самую крышу, где мы когда-то наслаждались покоем и радостью, где раздавались веселые песни, где, сидя лапа с лапой и грудь с грудью, составляли мы одну душу и одно сердце, хотел он пробраться, чтобы в тихом уединении отпраздновать со старшиной Пуфом память тех прекрасных дней, настоящих дней в Аранхуэсе, которые уже миновали [119] . Тогда филистеры-шпицы, которые желали расстроить всякое возникновение нашего веселого кошачьего союза, поставили западни в темный угол чердака, в одну из них и попал несчастный Муциус; она придавила ему заднюю лапу, и он умер! Болезненны и опасны бывают раны, наносимые филистерами, так как они пользуются тупым и зазубренным оружием; однако сильный и крепкий по природе организм пострадавшего мог бы поправиться, несмотря на страшное повреждение, но стыд, жестокий стыд быть искалеченным гнусными шпицами, быть остановленным в блестящем течении своей прекрасной жизни, непрестанная мысль о позоре, который нанесен был нам всем, – вот что сократило его жизнь. Он не пользовался надлежащими перевязками, не принимал лекарств; говорят, он хотел умереть!
(При последних словах Гинцмана я и все мы почувствовали жестокую скорбь и разразились таким жалобным воем и криком, что могли бы тронуть скалу. Когда же мы настолько успокоились, что могли слушать, Гинцман продолжал с пафосом.)
– О Муциус, взгляни! Взгляни на слезы, которые мы о тебе проливаем, услышь безутешные стоны, которые раздаются над тобою, усопший кот!.. Да, взгляни на нас снизу или сверху, как удобней тебе теперь! Да будет дух твой с нами, если есть у тебя вообще дух, и если тот, который в тебе обитал, не направлен уже на другое!
Братья! Как уже сказано выше, я удержу свой язык от передачи биографии покойного, так как я ничего о нем не знаю, но тем живее остались у меня в памяти прекраснейшие качества усопшего, и их-то выставлю я перед вашим носом, дорогие, любезные друзья мои, чтобы вы могли вполне почувствовать ужасную потерю, которую понесли вы со смертью этого чудесного кота! Узнайте же, юноши, склонные никогда не отступать от стези добродетели, узнайте! Муциус был тем, чем были немногие в жизни: он был достойный член кошачьего общества, добрый и верный супруг, прекрасный, любящий отец, ревностный поборник правды и справедливости, неутомимый благодетель, опора бедняков и верный друг в нужде! Достойный член кошачьего общества! Да! Потому что он всегда обнаруживал самое лучшее направление и был даже склонен к некоторому самопожертвованию, когда случалось то, чего он хотел, и враждовал исключительно с теми, кто ему противоречил и не подчинялся его воле. Добрый, верный супруг! Да! Потому что он волочился за другими кошками только тогда, когда они были моложе и красивее его супруги и когда его влекло к этому непреодолимое желание. Прекраснейший, любящий отец! Да! Потому что никогда не случалось, чтобы он, как то случается иногда с дикими и бессердечными отцами нашей породы, в припадке особого аппетита пообедал одним из своих детенышей, – и это было ему тем более легко, что мать уносила их всех вместе, так что он ничего не знал о месте их пребывания.