Одиноко бродя по отдаленным, заросшим дорожкам парка, мейстер Абрагам думал о судьбе любимого друга и о том, как он, только что с ним соединившись, снова его потерял. Он видел маленького Иоганна и себя самого в Гонионесмюле перед фортепиано старого дяди: ребенок ударял по клавишам с почти мужской силой, с гордыми взглядами играл труднейшие сонаты Себастьяна Баха, и за это он потихоньку клал ему в карман пакетик со сластями. Ему казалось, что это было всего несколько дней назад, и он дивился тому, что этот мальчик был не кто иной, как Крейслер, по-видимому, опутанный теперь странной и капризной игрой таинственных обстоятельств. Но вместе с мыслью о прошлом и о роковом настоящем встала перед мейстером также и картина его собственной жизни.
Отец его, строгий и упрямый человек, почти насильно заставил его взяться за искусство постройки органов, которым сам занимался как обыкновенным, тяжелым ремеслом. Он не допускал, чтобы кто-либо другой, кроме органного мастера, прилагал руку к инструменту, и ученики его должны были сделаться искусными столярами и литейщиками, прежде чем доходили до внутренней механики. Точность, прочность и легкость игры на инструменте старик считал главным качеством, а в душе его, в тоне он ничего не смыслил, что удивительно сказывалось на органах его работы, которым справедливо приписывали жесткий и резкий звук. Кроме того, старик особенно любил старинные ребяческие штуки. Так, к одному органу приделал он царей Давида и Соломона, которые во время игры как бы в удивлении качали головами. Ни один из его органов не обходился без трубящих или отбивающих такт ангелов, петухов, хлопающих крыльями, и т. д. Часто Абрагаму удавалось только в том случае избегнуть заслуженных или незаслуженных колотушек или вызвать у старика выражение отеческой радости, если он изобретал какую-нибудь особенную штуку, – например, громкое кукареку для нового петуха. Робко и страстно ждал Абрагам того времени, когда он научится ремеслу и пойдет странствовать. Наконец это время пришло, и он оставил отчий дом, чтобы никогда больше в него не возвращаться.
Во время этого странствования в обществе других подмастерьев, по большей части распутных и грубых парней, он зашел в аббатство св. Власия в шварцвальдских горах и услышал там знаменитый орган старого Иоганна Андреаса Зильбермана. В дивных, полных звуках этого инструмента впервые сошло в его душу волшебство благозвучия; он почувствовал, что перенесся в другой мир, и с этой минуты весь исполнился любовью к тому искусству, которым прежде занимался с отвращением. Но тут вся его жизнь с ее прежней обстановкой показалась ему до такой степени недостойной, что он употребил все свои силы, чтобы выкарабкаться из той тины, в которой он погряз, как ему казалось. Его природный ум и способность к усвоению позволяли ему делать гигантские шаги в научном образовании, и все же нередко чувствовал он, какие цепи наложили на него его прежнее воспитание и низменная среда. Кьяра и связь с этим таинственным существом – вот второй светлый пункт его жизни, и таким образом и то и другое, т. е. пробуждение чувства благозвучия и любовь Кьяры, создали в его поэтическом существе дуализм, который благодетельно подействовал на его грубую, но сильную натуру. Только что оторвавшись от ночлежных приютов и шинков, где среди густого табачного дыма раздавались непристойные песни, юный Абрагам, благодаря случаю или, вернее, своему искусству делать механические игрушки, которым он, как уже известно читателю, умел придавать вид тайны, перенесся в обстановку, которая должна была создать ему новый мир, где он навсегда остался чужим человеком и держался только тем, что всегда сохранял тот твердый тон, которым наделила его внутренняя природа. Этот твердый тон делался постепенно все тверже и тверже, основываясь не на простой грубости, а на ясном, здравом понимании людей, верном взгляде на жизнь и проистекающей из этого меткой насмешке. Поэтому если юношу только терпели, то мужчина уже внушал большое уважение, так как в нем чувствовали слишком опасные принципы. Ничего нет легче, как импонировать известным знатным людям, которые всегда далеки от того, за что их считают. Именно об этом и думал мейстер Абрагам в ту минуту, как шел в рыбачий домик, возвращаясь с прогулки. Он разразился при этом громким, искренним смехом, облегчившим его стесненную грудь.
Причиной глубокого уныния, вообще несвойственного мейстеру Абрагаму, было живое воспоминание о моменте в церкви аббатства св. Власия и об утраченной Кьяре. «Отчего, – говорил он себе самому, – именно теперь так сочится кровь из этой раны, которую я считал давно зажившей? Отчего предаюсь я пустым мечтам в то время, когда, как мне кажется, я должен деятельно взяться за машину, которую какой-то злой дух как будто фальшиво направил?» Мейстера Абрагама пугала мысль, что, по-видимому, есть нечто угрожающее его своеобразным поступкам, но, как уже сказано выше, он напал, по ассоциации идей, на мысль о знатных людях, над которыми посмеялся, и в ту же минуту почувствовал облегчение.