Это, но и только это, выражает заостренный тезис: I'existenceprecede I'essence.
Будь сущность прежде существования, человек имел бы, правда, почву под ногами, но никакой возможности быть свободным. Чтобы быть свободным, ему необходимо ежемгновенно стартовать из ничто в жизнь и верить в то, что он ежемгновенно является тем, что он из себя сам делает. Пока ему однажды не откроется, что жизнь, которую он живет, — это сплошной срыв и провал. Симптом, по которому он узнает это, — тошнота. Тошнит, следовательно существую. Такая вот деградация гордой картезианской интеллигенции, но и какое уникальное свидетельство! Философия в Сартре домыслилась до тошноты. Её стошнило от самой себя. Ну и что же из этого! Может, в этом и сокрыта её зрелость и значительность. При условии что её настигла бы однажды дружеская судьба, перенеся её из карикатурной парижской экзистенции в антропософский оригинал, где ей открылось бы, что она такое натворила, и, главное, что упустила. Можно было бы в нескольких штрихах охарактеризовать это отношение карикатуры к оригиналу — философской карикатуры к антропософскому оригиналу.19.
Также и в антропософской оптике сознание есть ничто,
каждый раз наново возникающее на внешнем как нечто. С той поправкой, что оно делается чем–то, а не делает себя само. Будь сартровский человек в состоянии делать себя сам, ему не было бы никакой нужды стремиться быть Богом, на том основании, что он был бы уже Им. Также и в антропософском смысле нет никакого повода предпосылать сознанию некую персональную сущность. Сознание — это просто зеркало внешнего мира, отражения которого (внимание!) на телесном прикидываются Я и душой, с тем чтобы они однажды стали Я и душой. Этотфакт невозможно понять иначе, как только в целостности антропософского контекста. Сартровское бытие–в–себе вещей, на котором возникает бытие–для–себя сознания и посредством которого оно ежесекундно заполняет свою пустоту, есть мир кармы. Карма (у Сартра: мой мир, мое бытие–в–мире, моя свобода) — это случай и контингенция. Конечно, французу и католику Сартру легче понимать под случаем языческо–христианскую (и тогда, если языческую, то слепую, а если христианскую, то неисповедимую) судьбу, чем художественно разыгранный в душевном пространстве педагогиум мирового процесса, в котором как человек, так и Бог, получают смысл и субстанцию. В свою очередь, карма обретает свой смысл в духовном законе реинкарнации. Приди нам в голову доискаться до корней и источника абсурда, как такового, нам следовало бы только мысленно устранить из мира карму и реинкарнацию и после последовательно домысливать мир до конца… Сартровская лицензия на абсурд слишком разумна, чтобы за литературными пряностями нельзя было видеть её философской дефективности. Об абсурдном не говорят, и уж вовсе не говорят столь блистательно, если намерены его абсолютизировать: будь абсурдное абсолютным, пришлось бы воздавать ему должное не философски, а клинически.20.
Интересно в сартровском абсурде всё–таки не то, что он есть,
а что он есть. Он есть — отсутствующая антропософия. (Под антропософией следует понимать не то, чем занимаются люди, называющие себя антропософами, а жизненное творение Рудольфа Штейнера!) Мы тщетно станем отгонять догадку, что от сартровского абсурда можно достичь до антропософии быстрее, а главное, надежнее, чем от антропософии большинства антропософов. «Сартр, — читаем мы у Карла Баллмера[65], — не должен остаться неуслышанным, ибо он дал философии XX века толчок честности». После того, как эта философия проморгала творение Рудольфа Штейнера, ей остается лишь уделить «абсурдному» центральное место в своем тематическом круге. С полным на то правом и основанием. Ибо этот мир действительно абсурден; нужно лишь не забеливать его идеалами с давно истекшим сроком годности. Если допустить, что к антропософии можно быть приведенным и в обостренном состоянии, то, похоже, что сартровский человек имеет неплохие на это шансы. Ему следовало бы лишь продумать тот нюанс, что действительно свободным в своих поступках он может быть лишь тогда, когда он действует сам, а самдействует он тогда, когда он налицо как сам. Что не так уж и очевидно, вопреки тщаниям уютнобюргерского оптимизма. Сартровское человековедение похоже на цирк: человек есть ничто, которое перманентно становится тем, что оно само (!) делает из себя. Совсем как тот свифтовский слон, которого показывают — «за отсутствием его самого». Или как «унесенное ветром» перышко, воображающее, что оно само несет себя по воздуху.21.