Однако чуть колыхалось местами шатровое полотнище. «Телохранители», – понял князь. Он сидел молча: ждал, что скажет Батый.
– Данило! – насупясь, проговорил хан. – Почему же ты давно не пришел? Ты неисправен и горделив! Я собирался уже отдать Галич другому – тому, кто почтил нас достодолжным образом. Ибо не подобает сидеть кому-либо на своей отчине, не поклонившись тем, кто сохраняет лицо всей Земли, – императору Куинэ и мне! И вот я отдал было твой Галич другому…
Князь молчал.
«Знаю я тебя, старый бурдюк, кому ты продал Галич и за сколько…» – подумал князь Галицкий, глядя в желтое, отечное лицо этого полубезграмотного забайкальского скотовода, который сумел, однако, вот этой самой своей грязной, обрубистой пятерней взнуздать уздою неслыханной дисциплины
Он смотрел в лицо дикаря, к седалищу которого, однако, на карачках подползали послы великих государей, герцоги и цари.
Голос Батыя между тем все усиливался, и, распаляясь, ярея, старый хан распрямился и вот уже стал как прежний Бату, каким запечатлело его потрясенное ужасом воображение народов.
Резким движением он вынул из-за пояса горшочек-грелку, отставил далеко от себя.
– Князь Галицкий! – продолжал он. – Тебе и
Нижняя губа его затряслась. Лицо почернело. Колыханья шелковой завесы шатра усилились…
Убедившись, что хан ничего не хочет добавить к сказанному, Даниил, тяжело вздохнув, отвечал так:
– Пресветлый казн, уж тебе ли не помнить битву на Калке – битву, в которой Небо даровало тебе победу над теми, кто сам привык побеждать, битву, в которой и тому, кто ныне сидит перед тобою, пришлось изведать всю скорбь и стыд пораженья?[23] Вспомни же, каан, чем вызвана была эта битва: ты послал прославленных багадуров деда своего, Чжебе и Субедея, дабы покарать, кого ты считал изменниками и оскорбившими волю твою. Однако ведь то не были твои татары, но были половцы. О Болоховских же,
Подумав немного, князь добавил:
– А тарханной грамоты и ярлыка твоего мне явлено от них не было.
Но этих слов уже и не слушал Батый. Он сидел откинувшись, закрыв глаза, блаженно, точно насытившийся кот, пригретый солнцем.
Ему, которого в последнее время на курултаях многие ханы, особенно же ненавидевшие его Чингизовичи – и дядья и двоюродные братья, – то и дело укоряли, что он прежде времени одряхлел, обабился, оставил стезю войны, по которой ринул народ свой великий предок его, – не могло быть ничего ему, Батыю, более отрадного, более лестного, чем напоминанье о Калке, о первом потрясающем ударе народам Запада, который нанесен был именем его, Батыя, тогда еще совсем юного.
Ничего не могло быть приятнее для него, человека, живущего уже под гору, чем напоминанье о том невозвратном времени, когда он, внук Темучжина-Чингиза, только что явился во главе дедовских и отцовских орд в рассвете силы и мощи.
Батый снова открыл глаза, и взгляд его был благосклонен.
– Князь Данило! – проговорил он. – Ты сказал недолжное о себе. Да! Ты, будучи князем русов, должен был тогда испытать скорбь поражения. Но только не стыд! Нет, стыд не должен был коснуться тебя. Нойоны мои – и Субедей-багадур и Чжебе, – они оба в той битве, точно два старых беркута, приковали свои взоры к тебе, когда ты врубился в самую гущу их туменов[24]. Субут мой отдал тогда приказ захватить во что бы то ни стало тебя, живьем… И мы тоже с тех пор запомнили твое имя, князь Данило, сын Романа!..
Так молвил Батый.
Помолчав немного, он добавил с напором на титул:
– Я верю тебе, князь Галича и Волыни!
Сказав это, он слегка постучал ладонью о ладонь, и тотчас блюститель дворца появился перед властелином.
Хан безмолвно повел рукою в сторону ковра, и через мгновенье ока легко ступающий раб поставил два невысоких персидских столика: один – под рукою Батыя, другой – возле Даниила.
На хрустальных, окованных золотом блюдах лежали грудой финики, инжир, сладкие рожки, льдистый сахар и виноград.
В цветистых деревянных чашах – ведь всякий иной сосуд отымает целительную силу напитка! – был подан кумыс.
Кислый, уже и сам по себе вызывающий оскомину, а и немного как бы винный запах распространился по комнате.
Глаза Батыя увлажнились. Взяв свою чашу, он сказал Даниилу:
– Пьешь кумыз?
– Доселе не пил, – отвечал, взглянув ему в лицо, князь Галицкий, – но от тебя выпью.
Он взял чашу и почти с таким же чувством, с каким ступал в распахнувшуюся перед ним дверь, стараясь не обонять разивший закисшею сыромятной кожей, терпкий, кислый напиток и усиливаясь не морщиться, стал пить.
Батый пристально всматривался в это время в его лицо.