Сочтя «Концерт для левой руки» оконченным, Равель приглашает в Монфор заказчика, чтобы предъявить ему свою работу. Пауль Витгенштейн по-прежнему выглядит замкнутым; маленькие очочки, подбритые виски, костлявая скованная фигура, пустой правый рукав пиджака засунут в карман. Слава богу, он не остается обедать: Равель уже представлял себе, как возьмется нарезать ему мясо и как его остановит сверкнувший взгляд гостя. Встреча ограничивается обсуждением результата этого заказа. Описав состав оркестра и главные установки каждой части, Равель исполняет сольную партию обеими руками, не сказать чтобы очень уж искусно. Витгенштейн первым делом находит, что он скверный пианист, зато о самом сочинении говорит (гордясь тем, что его так и не научили притворяться): что ж, получилось недурственно. Пытаясь скрыть разочарование, Равель берет сигарету, долго разминает ее перед тем, как поднести ко рту, потом так же долго курит, не произнося ни слова, вслед за чем Витгенштейн невозмутимо сует ноты в левый карман и холодно прощается.
Но эта рана — не рана, а всего лишь мелкая царапинка на самолюбии. Ведь в то же самое время он постоянно убеждается, что слава его крепнет, что его играют повсюду, что в газетах только и речи, что о нем. Похоже, до него ни один композитор не удостаивался такого успеха, — взять хоть восторженный пассаж репортера из «Пари-Суар», посвященный автору «Благородных и сентиментальных вальсов», который, как пишет журналист, может по праву гордиться тем, что на его концертах заняты даже откидные сиденья. Он достиг таких вершин популярности, что молодые композиторы начинают нервничать и строить ему козни, — мало того, охаивают в прессе, но, похоже, ему это в высшей степени безразлично. Однажды вечером он сидит с молодым Розенталем на балете Дариюса Мийо и аплодирует до боли в ладонях, крича при этом: «Прекрасно! Потрясающе! Великолепно! Замечательно! Блестяще! Браво!» «Но послушайте, — говорит ему сосед, — разве вы не знаете, как Мийо отзывается о вас? Он же обливает вас грязью на каждом углу». «И правильно делает, — одобрительно бросает Равель, — именно так и должны вести себя молодые». В другой вечер он смотрит, уже в обществе Элен, другой балет, на музыку Жоржа Орика, и находит его не менее великолепным, таким прекрасным, что рвется за кулисы — высказать автору свое восхищение. «Как, — удивляется Элен, — неужели вы хотите поздравлять Орика после всего, что он про вас понаписал?!» «А что тут такого? — говорит тот. — Он нападает на Равеля? Ну так он правильно делает, что нападает на Равеля. Если бы он не нападал на Равеля, то сам был бы Равелем, а публике вполне хватит и одного Равеля, верно?»
Чествованиям не видно конца: вот уже и в Сен-Жан-де-Люзе в самом разгаре августа организован фестиваль в его честь, где его имя будет присвоено набережной, на которой он родился. Он вновь обретает там свое пианино, свой купальный костюм и свои привычки; затем начинается церемония, которая проходит весьма успешно, несмотря на то что Клод Фаррер, с его трубным голосом, седой бородой и классическим профилем офицера торгового флота, скомкал свою речь; впрочем, Равель этого не слышит, поскольку он тихонько сбегает еще до начала выступления. «Пойдемте-ка лучше выпьем вишневого ликера, — говорит он Роберу Казадезюсу, взяв его под локоток, — я не желаю выставлять себя на посмешище, присутствуя на открытии собственной мемориальной доски». Но зато он увлеченно следит за соревнованиями по баскской пелоте, которое завершает фестиваль; по окончании игры он позирует для фотографов, стоя в своем костюме, с непокрытой головой и неизменной «Голуаз» в руке среди четверых игроков в мяч — великанов бандитского вида, одетых в белое, в баскских беретах. На этом снимке улыбается лишь он один, великаны же стоят с каменными лицами. Ну а в заключение празднества будет дан концерт из его сочинений в пользу благотворительных обществ, и он, как обычно, опаздывает к началу, его нет и нет, публика терпеливо ждет, и он наконец появляется, но тут же с ужасом обнаруживает, что забыл вложить платочек в нагрудный карман, и снова начинается переполох. Тщетно Казадезюс предлагает ему свой, Равель объявляет, что это невозможно. И, разумеется, это невозможно, поскольку на платочке другие инициалы. В конце концов дело кое-как улаживают, и назавтра все они отправляются в Hispano Эдмона Годена, отца Мари, в Сан-Себастьян, на корриду, посмотреть на знаменитых тореро — Марсиаля Лаланду (бычье ухо и раскол зрителей), Энрике Торреса (овация и свист) и Никанора Вильяльту (тишина и снова тишина).