— Я отказываюсь давать показания относительно его личности. Не потому, что опасаюсь суда, а потому, что не хочу подвергать товарища всяческим неприятностям… Итак, этот русский товарищ спросил, не может ли он оставить у меня на время русскую литературу. Приняв во внимание его рекомендации, я согласился и затем в течение двух лет получал литературу, которую вскоре забирали крестьяне, приходившие в сопровождении помянутого товарища.
— Он всегда был при этом?
— Нет, были случаи, когда приходили и другие, но лишь те, с кем он раньше знакомил меня.
— Знали ли вы, какая это была литература?
— Да, конечно. Главным образом это была газета «Искра».
— Посылки приходили с обозначением «Произведения печати»?
— Да, часто бывало и так.
— Однако странно, что эти вещи объявлялись на почте также и как «сапожный товар». Чем вы это объясните?
— Я полагал, что русские товарищи делают это из предосторожности. Поскольку я сапожник, получение мною сапожного товара не должно было вызвать подозрений.
— Значит, вы предполагали, что нарушаете закон?!
— Ничуть.
— Зачем же было таиться?
— Чтобы русские товарищи могли избежать неприятностей со стороны своего правительства. Содержание посылок скрывалось от взоров не немецкой, а русской полиции.
— Совпадают ли цели русской социал-демократии с целями социал-демократии германской?
— Да, безусловно. Организация «Искры» стремится к тому же, к чему стремимся и мы.
— Вы, значит, держитесь того мнения, что люди, с которыми вы имеете сношения, не могли принадлежать к террористическому направлению?
— Да, это так.
— Но не было ли возможности, чтобы вместе с «Искрой» провозилась и другого рода литература?
— Нет, это исключено!
— Откуда такая уверенность?
— Я хорошо знаю этих людей и совершенно уверен, что их мировоззрение достаточно гарантировало от присылки террористической литературы…
Так отвечал на вопросы прокурора Шютце и председателя суда Шуберта (даже и не пытавшегося рядиться в тогу беспристрастия) Фердинанд Мертинс из Тильзита, — Либкнехт знал, что он наиболее тесно связан с Фрейтагом, и потому с особым вниманием вслушивался в каждое его слово. С таким же спокойствием и достоинством держали себя и остальные подсудимые. А вопросы, градом сыпавшиеся на них, прямо сказать, были не из простых. Служители прусской фемиды хорошо знали свое ремесло, этого у них не отнимешь. Коварно расставляя силки, они делали все возможное, чтобы заманить свои жертвы в ловушку, подловить на противоречиях, запутать, запугать. Но старания вырвать угодные им признания пошли прахом. Все обвиняемые отказались назвать имена русских товарищей. Все до единого отрицали даже возможность получения ими анархистской литературы. Все до единого стояли на том, что в границах Германии распространение социал-демократических идей не может считаться преступлением. Столько месяцев воздвигавшееся здание обвинения рушилось на глазах как карточный домик. Самое загадочное при этом заключалось в том, что ни прокурор, ни судья ни разу не воспользовались теми «кровавыми» цитатами, которыми буквально пестрит обвинительный акт.
Впрочем, нет, одна попытка такого рода все же имела место, но и она закончилась совершенным конфузом. Допрашивали рабочего Клейна из Мемеля. Он сказал, что не знаком с содержанием получаемой им из-за границы литературы. Тотчас каверзный вопрос: почему же вы считаете, что это не могла быть террористическая литература? И бесподобный, вызвавший громкий смех в публике ответ: ну что вы, тогда ее конфисковали бы на таможне! Вот тут-то, после некоторого замешательства, председатель Шуберт и предъявил Клейну какой-то рисунок, будто бы найденный у него при обыске. Оказалось, что карикатура; перед виселицей, на которой болтаются четыре трупа (а рядом на земле еще множество трупов), стоит человек с русской короной на голове и держит на руках ребенка. Надпись гласит: «Отныне я могу жить со своим народом в мире!»
— Вы распространяли этот анархический, на редкость возмутительный рисунок, оскорбляющий честь русского монарха! — обличающе воскликнул судья.
— Разве? — удивился Клейн.
— Именно так! Потрудитесь объяснить, кто вот этот человек?
— Я полагаю, что полицейский.
Либкнехт знал эту карикатуру — примерно год назад она была помещена в «Симплициссимусе», популярном сатирическом журнале.
— Позвольте, — заметил он, — но разве этот рисунок не из «Симплициссимуса»?
— Конечно! — поддержал его Гаазе. — Из нашего «Симилициссимуса», нет сомнения.
— Как! — в растерянности проговорил Шуберт. — Из немецкого «Симплициссимуса»?!
Веселый шумок возник среди журналистской братии, занимавшей передние скамейки. Судья громко позвонил колокольчиком и с истинно пруссаческим упорством вновь обратился к Клейну:
— Итак, обвиняемый, кто этот человек?
— Мне кажется, что полицейский.
— Полицейский — с короной?! — выходил уже из себя председатель суда. — Разве вы не видите, что это царь?..
— Нет, это полицейский, — твердил свое Клейн.
А тут еще и Гаазе с невиннейшим видом подкинул полешко в костер: