— Он здесь же живет, — почему-то счел нужным сообщить Блюм. — Соседняя дверь. Да, — чуть помедлив, прибавил он, — Юлия прямо не узнать. Комок нервов! Да и то подумать: какая ответственность на нем… — Оборвал себя: — Нет, нет, о делах потом, ты прав. Лучше расскажи, как тебе живется в Берлине. Жаль, что нас разбросало по белу свету. Знаешь, я часто вспоминаю Лукьяновку, не поверишь, с теплотой вспоминаю! Как все мы дружны были… И думали одинаково, и чувствовали. Истинное братство, верно ведь? А сейчас не сразу и поймешь, кто друг, кто враг. Мы ведем себя, как богатые наследники, которые никак не могут поделить отцовское добро. Меньшевики, большевики — дико, непонятно! Вместо того чтобы делом заниматься, ведем междоусобицу. Уже и разговаривать-то по-человечески разучились, только одно и умеем — спорить до хрипоты. Встретил давеча Баумана — он тоже здесь, в Женеве, — и что же ты думаешь? Чужой, совсем чужой человек. Представляешь, он ведь большевиком заделался, Бауман! Такой приличный был человек — и вот на тебе…
— Блюм, да можно ль так? — чуть не взмолился Осип. — Ты забыл, что я тоже очень хорошо знаю Баумана. Допускаю, что можно разойтись с ним во мнениях, но зачем так-то уж чернить его?
— Хорошо, я молчу! — воскликнул Блюм. — Но не сомневаюсь, что через день-два, когда ты сам убедишься, что это за публика, большевики, ты еще и не так говорить начнешь…
В этот момент в Блюменфельде с особой отчетливостью проглянуло нечто
Нет, все же оказалось, что и в Женеве есть здравомыслящие люди, способные трезво взглянуть на вещи. Наутро Осип повидался с Бауманом. Памятуя о вчерашнем недоразумении, когда Мартов и Блюм прямо с порога приняли его за «своего», и о неловкости, возникшей вслед за этим, Осип счел для себя обязательным первым делом сообщить Бауману, что он, так уж получилось, пока что
— У, да ты, брат, в своем роде уникум! — загудел он. — Можно поручиться, что ты здесь единственный, кто сохранил святую невинность. Нет, я не в осуждение. Остаться в стороне от всей этой свары — тут, как я понимаю, тоже немалое мужество требуется.
— О чем ты! — отмахнулся Осип. — Просто заблудился в трех соснах.
— Не мудрено. Тут не три сосны — лес дремучий! Ты когда приехал, вчера? Кого-нибудь успел повидать?
— Блюма, Мартова.
— Что, даже и они не сумели тебя обратать? — с шутливым изумлением воскликнул Бауман.
— Даже и они, — в тон ему ответил Осип.
— Уникум, точно! — с улыбкой заключил Бауман.
Непонятно отчего, но с Бауманом Осипу было легко. Действительно загадочное нечто; добро бы этот человек «подыгрывал» Осипу, исключительно по шерстке гладил, — так ведь нет, насмехается вволю, язвит, а все равно обиды на него ни малейшей. Поначалу на ум пришло простейшее: такой уж он человек, Николай Бауман, — легкий в общении, незлобивый, ясный; не случайно же, стоит ему появиться, и сразу устанавливается какое-то особое дружелюбие. Так-то оно так, но сейчас такое объяснение все же мало подходит. Не то чтобы оно было неверным, просто оно недостаточно, лишь поверху скользит, не задевая истинного, глубинного.
Тогда, словно б на пробу, явилась другая мысль: не оттого ль встреча с Блюмом так тяжко подействовала, что с ним Осип был куда более дружен, чем с Бауманом? Давно ведь известно, что ни к кому мы не относимся с таким
Но и опять — при всем понимании того, что в последних его рассуждениях касательно Блюма много верного, здравого, — не было ощущения, что это и есть разгадка. Она где-то здесь, совсем рядом, не хватает только какого-то конечного звена, а оно-то, как назло, и не дается в руки, ускользает. Но вот Бауман вновь заговорил, заговорил о главном — о раздоре, о расколе, заговорил резко, без видимой связи с предыдущим:
— Я понимаю, борьба есть борьба, но опускаться, как это делают