— …Поначалу, как раскулачили, в Кулай за болото свезли. В марте, по снегу еще. Долгушший обоз шел. Так оттель, из Кулая, народ по своим деревням разбежался. Дом-то наш уже отнятый был, на задах в бане ютились, только на другой год все одно. Обратно весной собрали и сюда. Как привезли, поднялся народ на яр, тошно — тайга, заломи головушку, чаща, пролезти нельзя. А комар страшенный, никакого скресу. Гибельно место, только в небо дыра. Землянок понарыли, берестяны балаганы стали делать, мужики — бараки рубить. По первости примерли многие — старики, робятишки. Ох-хо-хо… Горе… Руки у вас, однако, нежны, пальцы тонюсеньки. Как в колхозе робить будете?
Гудят комары, сидят где-то в темноте по стенам уже нажравшиеся, отяжелевшие.
— Сторона-то ваша шибко далеко отсель?
— Далеко, милая.
— По русски-то слободно говорите.
— Мы же русские.
— Все одно не наши. Теперь-то вам, однако, легче, место обжитое. А мы сызнова начинали, все сызнова.
— Вас-то хоть с мужьями привезли.
— Всяко… У которых баб в бегах мужики были, а так, знамо, семьями. Да теперь их на войну заберут — мужиков-то. С верховских колхозов подчистую взяли. Поди, сколь народу уже прибито. Ох, горе, горе…
За серыми прямоугольниками окон короткая северная ночь, вповалку лежат на полу люди, душно, а женский голос все негромко рассказывает, как раскулачивали, ссылали, как корчевали тайгу, как копали суглинок.
Белеют в темноте лица — сестренки, мамы. Мама, мама… Привезли бы куда-нибудь, где могло пригодиться то, чему ты училась: французскому, английскому, немецкому. А тут кому все это нужно? Зачем? Мама, мама, руки твои…
Пройдет немногим больше года, и она умрет в районной больнице в Новом Васюгане. Умрет в один день со Светланой, только Светлана скончается на несколько часов раньше. Я похороню их в одной могиле — легких, вытянувшихся, наголо остриженных. Копать буду со стариком, у которого мама выменивала картошку на наши последние оставшиеся вещи, и когда мама умрет, я попрошу старика помочь. Рыть будем на окраине кладбища в редком сосняке. Копать будет нетрудно — в Новом Васюгане земля песчаная.
Отца уже не будет в живых. Он мог бы уйти на войну, ему было сорок пять лет. Он мог бы воевать в Красной Армии, он честно бы воевал за Родину. И, наверное, погиб бы, как погибли почти все, кто вступил в бой в сорок первом. Но отец умер в лагере на Урале. А через семнадцать лет я получу извещение о его посмертной реабилитации…
Мертвые сраму не имут.
«Сон — забытье чувств», — сказано в одном старом словаре. Но разве это забытье — если во сне мы чего-то боимся?
Страшный сорок второй год… Я смотрел на классную доску, с которой во время перемены никто не стер квадратное уравнение, и думал о пайке хлеба.
Держась за крышку соседней парты, тараторила Маруся Федорова:
— Господи! — вздохнула Ганна Алексеевна. — Садись, Федорова. Разве можно так?
На уроках Ганна Алексеевна бывала собранной и неизменной, как неизменной была ее зеленая ленинградская кофточка. Однако сейчас голос ее дрогнул:
— Прочти ты, Тарновская, — сказала она обиженно. — Надо же чувствовать.
начала Тарновская с первой парты.
Я опять стал думать о хлебе. Паек я съел за два дня вперед, и теперь идти в магазин за своими двумястами граммами можно было только завтра вечером. На день мне полагалось четыреста — половину я брал утром, другую — вечером, так вроде получалось больше. Маленький кусочек — двести граммов продавщица обычно отрезала от непочатой буханки — горбушка всегда больше ломтя из середки. Попытаться попросить двухсотку в счет послезавтра? Но тогда я заберу паек вперед уже на два с половиной дня. Да продавщица и не согласится. Ладно, если хозяйкин Колька, который учится во вторую смену, оставит на дне чугунка похлебки. Только ведь не оставит. А сегодня вечером продавщица хлеба наверняка не даст.
С улицы донеслась строевая песня. Четко, под шаг отрубая слова, выкрикивал запевала:
Строй вразнобой подхватил:
Обучали новобранцев двадцать пятого года рождения.
Сидевшие на крайнем ряду потянулись к окнам. Завтра новобранцев увезут, навигация кончалась. На перемене говорили, что ночью с низовья пришел последний пароход.
— Шире шаг! Ать-два, ать-два, ать-два, — командовал отделенный. — Задние — подтянись!
В долгополом пиджаке и фуражке со сломанным козырьком, он словно весь свой век командовал строем. Может, особенно старался, проходя мимо школы. Наверное, тоже тут недавно учился.