Медленно, через силу, отваливал перегруженный пароход от подмытого водой истоптанного берега.
Сорвав с головы платок, рыдала возле меня простоволосая женщина; опершись подмышкой о костыль и сложив ладони у рта, тщетно пытался что-то наказать отъезжающим одноногий инвалид. Голосили солдатки, кричала толпа, и каждый тянулся к кому-то своему. Протяжно загудел пароход, скрываясь за излучину, в последний раз мелькнули чьи-то руки, платки, знакомая зеленая кофточка. Стало пусто на реке, и только дым, тяжелея, опускался на противоположный берег, цепляясь за тальники.
…Недавно я попытался припомнить лицо Ганны Алексеевны: вспомнил усталые, всегда будто чуточку удивленные глаза, вспомнил гладко зачесанные волосы и преждевременную складку у рта. Но всплывшее в памяти лицо размылось, как отражение на всколыхнувшейся воде — на смену пришли другие женские лица из моего детства: все разные, но чем-то похожие в те военные годы…
Все дальше от нас развилки дорог, которые накрестила война, все дальше станции и пристани, запавшие в память горькими проводами. Давно расстался я с теми, кто помог мне в трудные годы, уже сам ответствен за кого-то, кто родился в иное время, так не похожее на годы моего детства, и чьи-то иные судьбы пересеклись с моей судьбой. Но, перестав нуждаться в ком-то, как часто мы забываем о своих долгах.
Трижды был я после войны в Ленинграде, всякий раз собирался навестить Ганну Алексеевну, но находились другие дела. И только в свой четвертый приезд, тридцать лет спустя после войны, нашлось у меня время я не было никаких иных дел.
Только что отгремела летняя гроза, когда с букетом гвоздик сошел я с троллейбуса и по обсаженной тополями улице направился по адресу, который мне дали в справочном бюро. Пахло горьковатой свежестью омытой дождем листвы, солнце блестело в лужах под водосточными трубами, и из подъездов старого дома, где жила Ганна Алексеевна, уже высыпала на мокрый асфальт детвора.
По пропахшей коридорными запахами лестнице я поднялся на второй этаж и, нажав костяную кнопку звонка, стал ждать. Приглушенные стенами, с улицы доносились детские голоса. Этажом выше разучивали мелодию на трубе. Повторяя один и тот же мотив, труба пела протяжно и звонко.
С бьющимся сердцем я прислушивался — не зашаркают ли шаги за дверью. Наверняка Ганна Алексеевна не узнает меня — тридцать лет минуло, как окончилась война, сколько ребят прошло через ее жизнь, а я ведь и учился у нее совсем недолго. «Помните, по соседству с вами жил безродный мальчишка? — спрошу я. — Помните, вы хлопотали за меня, когда я вышел из больницы? Вы и тетя Нюра, и другие — все вы спасли меня тогда…»
Мы вместе вспомним деревянную школу, за стеной которой в холодном клубе исхудалые мальчишки по очереди крутили ручку динамомашины, чтобы посмотреть военное кино, вспомним тех, кто учился тогда, и тех, кто учил. Я расскажу, как жил в послевоенные годы, покажу фотографии своих детей, и вы тоже достанете семейный альбом, переживший с вами эвакуацию.
Никто не открывал мне.
Еще раз нажал я на кнопку звонка и долго не отпускал ее.
Приоткрылась обитая дерматином соседняя дверь, и смуглая девочка лет пятнадцати в белом фартуке и коричневом школьном платье вопросительно посмотрела на меня.
— Вы к кому?
— К Ганне Алексеевне.
— Ганна Алексеевна умерла, — сказала девочка, держась за дверную ручку. — Сейчас у нас другие соседи.
Я сжал согретый в ладони букет.
— Вы ее родственник? — спросила она.
Второй раз в жизни меня спрашивали об этом.
— Нет… Я только учился у нее когда-то.
Девочка смотрела на меня и не закрывала дверь.
— У нее была дочь, — вспомнил я.
— Она приезжала, когда ее хоронили… У Ганны Алексеевны больше никого не было: муж ее погиб на войне…
— Вика, с кем ты разговариваешь в дверях? — спросил из комнаты строгий женский голос.
Девочка обернулась:
— Тут к Ганне Алексеевне пришли, мам.
— Так объясни и занимайся своим делом.
— Извините, — покраснела девочка. — Зимой вы бы ее еще застали.
— Когда-то она очень помогла мне в жизни…
Я бы мог рассказать об этом, но у девочки не было времени выслушать. И все же было видно, что она сочувствует мне.
— Ее любили, — сказала она. — К ней уже третий раз с цветами приходят… Ну… с тех пор. — Она помолчала и, закрывая дверь, печально улыбнулась. — Извините.
Я вспомнил о букете, который все еще машинально сжимал в руке. Постояв у закрытой двери, положил цветы в оконный проем на лестничной площадке и пошел по каменным ступенькам вниз. Поникшие гвоздики остались в освещенной солнцем нише.
Кто-то наверху продолжал разучивать мелодию на трубе. Один и тот же мотив смолкал и возникал вновь. Тревожный и скорбный, как прощальный гудок парохода.