— Вот что, Дима, — нарушила затянувшееся молчание Ганна Алексеевна, — поговорю-ка я с директором рыбозавода: не возьмут ли тебя учеником в бухгалтерию? У меня завтра занятия во вторую смену, как раз будет время… А ты после двух приходи прямо к нему. Знаешь, где контора?
Я кивнул.
— Хоть бы приняли. Обскажите все, как есть, — оживилась Степаниха.
— Отец хотел, чтобы я стал моряком, — понуро сказал я.
Ганна Алексеевна вздохнула — в классе говорили, будто ее муж тоже был флотским.
— На булгахтера выучишься, работа чистая, завсегда в тепле, — сказала Степаниха, вдевая в иглу нитку.
Я промолчал. Ссыльных из «нового контингента» на «чистую» работу не брали.
Два барака, где солили и вялили рыбу, бондарка и приземистая бревенчатая контора — все это, спешно построенное во время войны, громко именовалось рыбозаводом. Рыбаки гослова и ближних артелей сдавали сюда свой улов: отсюда рыбу отправляли в Томск и дальше — на фронт. Работали здесь в основном эвакуированные из Ленинграда, из Крыма, из Одессы.
На следующий день я предстал перед поджарым, с ершиком усов над верхней губой директором рыбозавода. Критически окинув взглядом мою жалкую фигуру в женском пальто, он спросил, болезненно морщась:
— Семилетку-то хоть кончил?
— В восьмом учусь, — сказал я, не решаясь подойти к столу.
— Так… — Он расстегнул давивший шею воротник выцветшего кителя и покрутил подбородком. — Очень за тебя учительница просила. Родня она тебе?
— Нет, — сказал я и тут же испугался: может, надо было сказать, что родня?
Директор застегнул воротник.
— Не нужны, брат, нам ученики в контору. Рыбаки нужны. А тебе и пешню не удержать. Так?
Я не представлял, что такое пешня, и промолчал.
— Что же делать? — сказал он, почему-то подобрев. — Ступай в кабинет напротив, напиши заявление, чтобы приняли учеником в контору. Только чтоб старался. Иначе, брат, в два счета… Понял?
На серой оберточной бумаге военного времени я написал первое в жизни заявление, и директор наложил наискосок резолюцию, чтобы меня зачислили учеником в бухгалтерию. Не стал я моряком, как хотел отец. И самого его уже не было в живых, только я еще не знал этого.
На другой день возле дома я встретил Ганну Алексеевну с тетрадками под мышкой.
— С работы, Дима? — спросила она.
— С работы. Сегодня карточки линовал.
— Зарплата какая?
— Не спросил. Хлеба — шестьсот.
— Ну, вот, уже не иждивенческий паек. Поработаешь, телогрейку выпишут, на ноги что-нибудь. А то как жить?
— Я понимаю, — сказал я. — Спасибо, Ганна Алексеевна. Если бы не вы, мне плохо было бы…
— Чего там, — Ганна Алексеевна грустно улыбнулась. — Ты учебники не забрасывай.
Она уехала в Ленинград весной сорок четвертого. В год, когда прорвали блокаду, с Васюганом рассталось много ленинградцев.
За два дня перед тем, как к нам пришел первый по весне пароход, меня послали увезти в подсобное хозяйство соль. Нас, конторских, частенько назначали разгружать баржи и выполнять разную другую работу — людей тогда всюду не хватало, а я к тому времени малость окреп, да и лет мне стало побольше. Вместе со мной на лодке отправили еще парнишку из конторы и пожилого бондаря с забавной фамилией Мныш. В подсобном Мныш заболел, и из-за него мы на день задержались. Без нас вечером с низовья пришел пароход и, простояв ночь на пристани, наутро должен был отправляться обратно. За два плеса не доезжая до дома, мы услышали первый отходной гудок.
Только река связывала Васюган с внешним миром — по реке отсюда уезжали, по ней возвращались, по ней до глубокой осени везли почту. И когда весной, спеша по вздувшейся реке навстречу плывущим льдинкам, приходил с низовья первый пароход, встречать его и провожать собирались от мала до велика.
Мы увидели его, когда лодка вышла из-за последнего поворота. Еще два долгих гудка, замирая, покатились вдаль по реке. Я знал, что Ганна Алексеевна уезжает, и, кажется, никогда не греб так сильно.
Сегодня при виде белоснежных речных теплоходов я вспоминаю тот маленький невзрачный пароходик, который казался тогда большим и красивым, и становится грустно — пароходы мне всегда больше напоминают о расставаниях, чем о встречах.
Приткнув лодку между причаленными неводниками, мы выскочили на берег, когда матросы уже тянули в пролет трап. Вплотную надвинулась к воде плотная толпа провожающих, а наверху, на палубе, сбились к борту те, кто уезжал. Их было много — война еще не кончилась, одни возвращались домой из эвакуации, другие ехали на фронт…
Ганна Алексеевна стояла рядом с дочкой у поручней, и лицо ее было невеселым. Может, это только мне показалось — я был далеко и не мог протиснуться ближе, но, наверное, в самом деле ей было немножко грустно. Все эвакуированные оставляли здесь, в Васюгане, частицу своей жизни.
— Ганна Алексеевна! — крикнул я.
Она не видела меня. Пароход кренился, капитан что-то кричал в рупор, и матросы принялись спроваживать пассажиров на противоположный борт. Заплескали лопасти колес, зашипел, вырываясь над водой, клубящийся пар, и в шуме ничего нельзя было разобрать.
— Ганна Алексеевна, до свидания! — еще раз крикнул я.