Отчаянно выкрикнула последние слова и, обреченно махнув рукой, опустилась на стул.
Гармонь вздохнула и смолкла.
— А что у тебя-то, Петровна, тоже кого-то на войне убило? — спросил Лунев, комкая пустую пачку от сигарет.
Дарья, раскрасневшаяся от пляски, отвернулась.
— Поди нет такого человека, у кого бы кто-то из родни не погиб, — ответила за нее Таисья.
— Гармонисту подать надо, — сказала Дарья, все еще тяжело дыша. — Спасибо те.
— Д-да я, эт са-амое, не-не… — зазаикался Шевчихин.
— Чего уж… — Дарья чувствовала, как колотится ее сердце. — Есть бутылка кагора, думала себе на лекарство оставить, да ладно уж.
— А говорила — нету, — прищурился Лунев. — У этих баб, как у…
Выпили и опять стали вспоминать минувшую почти сорок лет назад войну.
— С-сюда п-пуля н-не п-прошла, а с-сердце бо-бо-лит, — ударял себя по впалой груди Шевчихин. — Бо-болит…
— Сколько я похоронных-то переписал, — сокрушенно качал головой Лунев. — Домой вернулся, бои не снились, а вижу во сне, будто похоронные пишу. Все пишу-то и пишу…
И снова начинал рассказывать о своем, а Шевчихин хотел говорить о своей боли, но уже не мог, только крутил головой и мычал.
— Ладно, Гриша, — успокаивала его Таисья. — Ладно тебе…
— Бо-болит, — набравшись сил, стучал себя в грудь Шевчихин. — З-здесь бо-болит.
А на улице гремела из репродуктора музыка, и на холодном бетоне у серенькой пирамидки мерзли букетики кондыков.
Вспомнили День Победы:
— Когда объявили, я в Германии был, — говорил Лунев. — Услыхали ночью, такую пальбу-то открыли…
— А-а я в го-госпитале, — тянул шею Шевчихин. — Без-без…
— Боронила в тот день, — вспомнила свое Дарья. — Слышу, дед Митрий в поле кричит. А падера…
— Ведренно было, — доказывала Таисья. — Ведренно…
— Палю, а сам думаю, может, поберечь патроны-то? Да нет — все… Все… Конец войне…
— Бе-безногий со м-мной ря-рядом, — силился Шевчихин. — За койку уцепился, а с-слезы ка-катятся, ка-атятся…
— Коней выпрягли, кто с дедом на телеге, кто верхом…
Перебивая друг друга, вспоминали войну и смерти. Победу и слезы.
— Ка-азалось, те-теперь ве-вечно жить бу-будем… Ве-ечно жить…
Ушли Лунев с Шевчихиным, когда дареные когда-то покойному Степану часы с черточками вместо цифр показывали шестой час.
— Ну вот… Погуляли, — не то одобрительно, не то осуждающе сказала Таисья, оставшись вдвоем с Дарьей.
— Погуляли, — Дарья поправила заколку в волосах. — Ноги вот завтра будут болеть.
— Поди-ко… Эттось у меня ногу ночью свело судорогой, хоть криком кричи. — Непереносно. Я, как спать, чем ее только ни натру, чем ни закутаю, а все одно. Давай пособлю, — сказала Таисья уже другим тоном, видя, что Дарья наливает в эмалированную чашку воду мыть посуду.
Молчком перемыли и убрали со стола тарелки и рюмки.
— Пошла я. — Таисья повесила полотенце на вбитый в косяк гвоздик. — Телевизор посмотрю да буду постель греть.
— А мой че-то не кажет. Обещал на той неделе мастер с города приехать, да так и не был. Посидела бы еще, Тась…
— Пойду. Кота надо кормить, орет, поди, окаянный.
— Ниче, — сказала Дарья, вроде успокаивая себя. — Поговорили хоть.
— Да все о прошлом говорили-то, — вздохнула Таисья.
— О чем же нам теперь? Не хуже Шевчихина — болит.
— И так болит, — Таисья взялась за скобку. — Ну, спокойной ночи, Даша.
Закрылась крашенная голубым сенная дверь, глухо стукнула уличная, и Дарья почувствовала, как устала за день.
— Плясать пошла, старая, — вслух укорила она себя, и голос одиноко прозвучал в опустевшей избе. Будто не она, а кто-то другой осудил ее.
Степан — тот бы непременно так сказал. А Иван? Кто знает…
Подошла к зеркалу, вынула заколки из уложенных на затылке волос. Длинные, еще густые, они упали и рассыпались по плечам. Из невзрачной рамочки глядело усталое лицо. «Язви те, эту девочку, только и вертится перед зеркалом», — сказала однажды мать. Когда это было? Вот уже и морщины, и зубы никудышные… На прошлой неделе коренной слева шибко ныл, тряпицей обернула, качала, качала, пока не выдернула. Плакала от боли и оттого, что старость пришла… Может, лучше, что не довелось видеть ее Ивану такой? Или и сейчас бы любил?
За печкой в углу опять скрипнуло — дом оседал. Долгий день близился к ночи, небо за окном сделалось мглистым, и снег на горе тоже потускнел.
«Каждый год в эту пору снег», — устало подумала Дарья.
И тогда, в сорок третьем, и в том еще более далеком — сороковом, когда расписались они в сельсовете с Иваном, укрыло землю белым. Уже и лед с шорохом прошел по Васюгану и листья распустились, а ночью задурила падера. Гнуло березки, ломало сделавшиеся лапистыми от налипшего снега ветки…
— Господи, — пробормотала Дарья, вглядываясь в зеркало. — Сорок четвертая годовщина была бы сегодня… Уже серебряная давно бы отошла…