Язык открывает свои чертоги и кладовые только людям с раскрытой душой, тем, у кого сердце не зачерствело в однообразии покоя или борьбы, кто искренен не только с другими, но и с самим собою… Образ никогда не уживается с обманом, новизна с фальшью. Давайте поразмышляем: много ли нужно проницательности, чтобы почувствовать фальшь в словах собеседника? Неискренность ощущают даже некоторые домашние животные… В какие бы изысканные одежды она ни рядилась, все равно заметна. Словесный штамп — родимый ее сынок — выдает ее с головою. «Я дико извиняюсь», — говорят вам, но вы не верите таким извинениям. А чего стоит этот северный шелк, когда говорят о льне? Или второй хлеб, когда подразумевают картошку… Сам способ сравнения (крыжовник — северный виноград, лес — зеленое, нефть — черное золото) превратился в штамп, ведь шелк — это шелк, а не лен, а крыжовник — это крыжовник, и при чем тут виноград — непонятно. И то и другое по-своему хорошо. Говорить о картофеле как о втором хлебе тоже будет невпопад, поскольку становится как-то обидно. Обидно, с одной стороны, за хлеб, с другой — за картошку.
Недолговечный образ, не очень удачное выражение с претензией на необычность превращаются в штамп после двухкратного пользования, тогда как по-настоящему образные выражения не боятся многократных использований, превращаясь при этом в пословицы, поговорки, известные присловья.
Штампами грешит не только журналистика, но и литература. Приведу несколько примеров. Возьмем слово заскорузлый. Признаюсь, что оно мне неприятно: уж слишком часто мелькает в романах, повестях и даже в критических статьях. И винить некого, мы сами тут виноваты. Ошибка или промах писателя нередко превращается в ошибку всеобщую. Большой тираж словно бы дает право гражданства тому или другому неверному выражению, делает его равноправным. Мне кажется, что именно так обстоят дела со словом… ну хотя б товарняк. Ведь грузовой поезд, с тех пор как в России были построены железные дороги, всегда назывался товарником. Кто-то из писателей, а может, вагонных осмотрщиков ненароком спутал однажды товарник с порожняком, и пошел товарняк гулять по всем повестям и романам, никто не включил ему красный свет… Вполне допустимо, что слово исказилось под влиянием блатного «ништяк», но не будем об этом гадать. Не знаю кто виноват, поэт или переводчик, но «белые журавли» в известной песне тоже вот-вот окончательно утвердятся в русском языке, хотя сами-то журавли всегда были серыми, не только на болотах, но и в народных песнях и сказках. Белыми были гуси. И если поэт сделал журавлей белыми намеренно, то при таких условиях подобная образность тоже не очень уместна.
Никто и ничто не сопротивляется так яростно регламенту и стандарту, как язык. Твердыни рационализма во прах рассыпаются перед ним, сам он легко и непринужденно ускальзывает из многих хитроумных ловушек, ставит в тупик недоброжелателей, ёрничает, добродушно прощает наши ошибки, удивляет и наставляет. Интересно проследить хотя бы за тем, как он обкатывает, приручает иноязычную лексику. Ясно, что в этом деле язык блюдет прежде всего свою независимость, исполняет свою прихотливость и поступает совсем не по правилам. Коренной (матерый, как говорят в Поморье) язык, приручая норовистую иностранную лексику, не очень-то с ней церемонится. При этом серьезные понятия нередко лишаются своей серьезности. Народ как бы сдирает с них покров рациональности: так, франкмасоны становятся обычными фармазонами, а грозный Ассурбанапал превращается в санапала, мелкого хулигана. Не знаю, как в других языках, но в русском насмешка ожидает все неудобоваримое, все непригодное его духу или не желающее приспосабливаться к новой среде. По-видимому, одомашнивание чужих слов связано больше с фонетикой, чем с морфологией. Удобство произношения необходимо в первую голову для напевности и ритмичности языка. Может ли иноязычное слово не считаться с этой необходимостью? Конечно, не может. Если же оно проявляет упрямство, язык немедля выталкивает его из своей среды либо осмеивает. При этом степень строптивости всегда соответствует силе насмешки. Не так ли произошло чуть не со всеми немецкими выражениями, которые, нередко против их воли, за уши втаскивал в русский язык царь Петр? Уж если язык и заимствует, то заимствует сам, без насилия и подсказок, хотя бы и императорских. Кстати, Петр великолепно знал коренной русский язык. Сила и образность народного слова чувствуется во всех его реляциях и указах. Но очень своеобразное, если не сказать юмористическое, звучание приобретают эти указы, когда их автор не в меру использует иностранную лексику. «…Дабы не чинили мину под фортецию правды» — такими словами заканчивается указ об ответственности неправедных судей и волокитчиков. В другом указе речь о женах и дочерях российских, на ассамблеях не знающих политесу, о недорослях, которых надо вылавливать и бить кнутом, пока «от их гишпанских штанов зело препохабный вид не останется» и т. д.