— Мужики… — ее шепот прорезал тишину криком. — У Клавки Петрухиной сын вернулся. Сама видела, шел задами от пристани…
В комнате празднично пахло свежим тестом, ванилью. На столе, возле окна, накрытый мохнатым полотенцем, лежал пирог. На подоконнике примостился рыжий кот. Он шевелил усами и маслеными глазами следил за хозяйкой. Хозяйка орудовала тяжелым утюгом, с шипением впивавшимся в мокрую марлю. Сквозь марлю просвечивала плотная материя синих армейских брюк. Время от времени женщина ставила утюг на плиту и подходила к стулу, на спинке которого, сияя блеском начищенных пуговиц, висел отутюженный китель. В который раз проводила она влажной тряпочкой по рукавам и воротнику, убирая воображаемые пылинки. Трогала золотистые погоны, ощущая пальцами шероховатую выпуклость звездочек. От стула она шла к высокой кровати с горой дородных подушек под тюлевой накидкой. Там лежало выглаженное, в синих горошинах платье. А с пожелтевшего портрета над кроватью улыбался ей стриженный под ежик круглолицый солдат. Над карманом его выцветшей гимнастерки светлела единственная медаль… Женщина задерживалась на минуту, встретившись с ним взглядом, и отходила к пестрой занавеске, закрывавшей вход в смежную комнату. Прислушивалась к чему-то и на цыпочках возвращалась к утюгу.
Громкий стук в окно спугнул кота. Он прыгнул прямо под ноги женщине. Споткнувшись, она шагнула к окну. А выглянув, бросилась в сени.
— Петровна, где Шурик? Шурка где? Слышь, Петровна?!
— Тише ты. Окаянная! Разбудишь… На зорьке пришел, — осадила ее хозяйка.
— Беда, Петровна! Беда-а! У мальчишки Федькиного граната заряженная… Там… там мужики возле хаты моей. Взорвет он всех!.. — женщина рвалась через порог в комнату.
Побледневшая хозяйка загородила вход.
— Куда ты… куда? Погоди… — отталкивала она женщину. — Не пущу!
Сильные руки бережно обняли ее, мягко отстранив от двери:
— Успокойся, мама. Я уже не сплю…
— Не пущу-у! — вдруг пронзительно вскрикнула женщина.
В голубой майке, с растрепанной шевелюрой, розовый со сна, он был намного выше матери. Мать повисла на его руках. Вырвавшись, он исчез за дверью, а вслед ему неслось надрывное:
— Шура-а-а-а!
Около дома все еще стояли люди. Они стояли небольшими группами и у других домов.
Медленно, не дыша, Александр освобождал руки Вовкиного отца. Он чувствовал дрожь его сведенных пальцев… Наконец он принялся по одному разжимать побелевшие пальцы мальчика. Широко раскрытые глаза Вовки застыли в немом ожидании.
Ощутив в своей ладони влажный нагретый металл, Александр боком легонько оттолкнул мальчика от себя и медленно, широко переставляя ноги, пошел, пошел от людей, пока не скрылся за домом. Там, зеленея ровными нитями грядок, начинались огороды. Молодые всходы резко выделялись на фоне прошлогодней ботвы, бурьяна, окаймляющих древние, обвалившиеся траншеи и воронки.
Рассыпалось и постепенно затихло эхо взрыва. И наступила тишина, густая, обостренная.
Уже чуть привыкнув к тишине, все обернулись разом и увидели женщину. Она шла от дороги. Шла тихо, едва переставляя ноги по земле, точно по битому стеклу шла, неся перед собой вытянутые руки, как в темноте, на ощупь. Седая прядь волос упала ей на лицо, она не обращала внимание и все шла, шла как каменное изваяние. Так обогнув людей, она и завернула за угол дома. И тогда все цепочкой потянулись за ней.
Был конец августа. Над городом висела плотная серовато-сизая дымка и стояла редкая для средней полосы России жара. Не верилось, что не за горами — осень. Но жизнь не меняла ритма, и в привокзальных кассах по-прежнему скапливались отпускники, рассчитывающие на бархатный сезон.
Потекли первые часы отпуска и у Федора Афанасьевича Прозорова, хирурга областной клинической больницы. Ему в очереди стоять не пришлось, уже неделя, как железнодорожный билет лежал на его письменном столе — доставили прямо на дом, по знакомству, так сказать — в знак уважения. Билет его, правда, особого дефицита не представлял, уезжал Федор Афанасьевич не к морю, не на юг, а в противоположном направлении — в сторону северную, озерную.
До поезда оставалось несколько часов. Огромный серый потертый рюкзак давно был уложен, затянут и стоял возле двери, а Федор Афанасьевич, расчехлив оба ружья свои, с наслаждением покуривал трубку и любовался вороненой синью прохладных стволов. Одно ружье было старинное бельгийское, с тонкой инкрустацией возле ложа, доставшееся ему по наследству от страстного охотника дядьки, второе — подержанная, видавшая виды тулка довоенного образца. Федору Афанасьевичу оставалось проверить смазку, и он блаженствовал, сидя на маленьком складном стуле, предвкушая конец этой последней своей заботы. За четверть века работы в клинике редко ему удавалось использовать отпуск полностью. По разным — зависящим и не зависящим от него — причинам. Но неделю, а то и полторы выкраивал он всегда в одно и то же время — с началом сезона охоты, — и ездил в постоянные, издавна облюбованные края.
В мыслях Федор Афанасьевич был уже далеко от своего кабинета и не сразу услышал голос жены.