Я ничего не ответил. Мой отец был странным человеком, он хотел, чтобы его упрашивали, а я был еще более странным, я не хотел никого просить. Я знал, что его самое большое желание — чтобы я стал раввином, я знал, что он занял бы деньги, чтобы в один прекрасный день увидеть, как я проповедую в синагоге. Но я знал о нем еще одну вещь — он поддерживал человека в его желании только до того момента, пока не замечал, что в этом человеке просыпалась страсть к выполнению того, что хотел отец и что он поддерживал. Его желание, чтобы я стал раввином росло все эти годы и становилось все сильнее и сильнее, пока я молча внимал словам, которыми он рассказывал о моем будущем, он никогда не слышал от меня, что я хочу быть раввином, ему нужно было мое молчаливое согласие или, точнее, подчинение его желанию сделать из меня раввина. Но за год до этого я сам начал повторять: «Когда я стану раввином…» Теперь я знаю, что в тот момент, когда мой отец впервые услышал это от меня, путь к тому, чтобы стать раввином, был для меня закрыт. Я, вероятно, стал бы раввином, если бы не произнес эти слова несколько раз. И я знал, что его решение не дать мне продолжить образование было принято не потому, что у него не было денег и что кто-то должен был помогать ему в лавке, — чтобы показать всем, что у него есть деньги, он платил рабби Менаше за то, что тот давал мне частные уроки; он прервал мое образование, чтобы доставить себе удовольствие видеть, как мое желание умерло. Получить еще большее удовольствие он мог только, если бы я отчаянно умолял его дать мне возможность продолжить образование, а он бы не внял моим просьбам, как будто подтолкнул кого-нибудь к смерти, хотя мог спасти его всего лишь небольшим усилием. Происходило это из-за потребности доказать, что он что-то значит в мире, или он хотел иметь возможность решать за других и таким образом придать смысл своей жизни, об этом я в тот момент не думал. Знаю только, что я промолчал и никак не прокомментировал то, что услышал, хотя он, конечно, ожидал, что я что-то скажу или, по крайней мере, спрошу, если даже и не стану умолять и сопротивляться. Со следующего дня я стал приказчиком; мне было семнадцать лет, и больше никогда я не упоминал о своем желании стать раввином.
Несколько лет спустя, когда Эстер, на которой отец женился после смерти матери, тяжело заболела, отец все время проводил рядом с ней, волнуясь, ломая пальцы и умоляя Яхве о помощи. Однажды утром, когда я завтракал, отец сказал Эстер, лежавшей на кровати:
«Ты еще поживешь, ты должна жить. Ты не можешь умереть…»
Эстер, которая все время говорила, что больше не хочет жить, что она предпочитает умереть, а не мучиться, подняла голову и прошептала:
«Я должна выжить. Я должна прожить по крайней мере еще один год. Я хочу жить…»
В этот самый момент отец переменился в лице, как будто его обуял внезапный гнев, и сказал, что мне не надо идти в лавку утром, потому что он сам будет работать там до полудня.
В том же году Эстер умерла, а через пять месяцев умер и отец. Последнее, что он услышал от меня, было мое пожелание ему выздороветь.
Если по какой-то причине я благодарен, что я был продавцом, то это из-за моего знакомства с Франсиском ван ден Энденом. Однажды вечером он зашел в лавку, чтобы купить инжира и вина, а потом я отправился с ним к нему домой, где он со своими друзьями беседовал о Павле Венецианце, Джордано Бруно и Рене Декарте. Он любил необычные вещи; он сам выглядел и вел себя странно, и, вероятно, я казался ему странным и удивлял своим поведением, настолько мы были разными: он был человеком небольшого роста, ему было под шестьдесят. Когда он говорил, у него повышался и понижался голос, одновременно поднимались и опускались его руки, паузы между предложениями он заполнял ударами ноги по полу, а когда он слушал, как говорил кто-то другой, то щелкал большим и средним пальцами или проводил пятерней по голове, будто поправлял волосы, хотя сам был лысым. Свое замешательство он выражал тем, что начинал теребить мочки ушей, и делал это особенно нервно, когда кто-то спокойно и внимательно, без волнения в голосе и на лице, что было как раз характерно для него, задавал вопрос или отвечал ему, а я всегда именно так задавал вопросы и отвечал.
Позже, когда по Амстердаму поползли слухи, что еврейская община собирается меня отлучить, именно Франс сказал, что я могу переехать жить к нему домой в любой момент, когда это будет необходимо. Так и случилось той ночью, когда мой брат вернулся из синагоги и сказал мне, что раввины зачитали херем.
«Мне придется уйти», — сказал я. Габриэль молчал. «Если я останусь, пропадешь и ты. Если я уйду, может быть, спасемся оба».
Я встал со стула и подошел к большой красной кровати. Я дотронулся до балдахина, спрятался за ним и вдруг высунулся из-за него, состроив обезьянью гримасу. Габриэль засмеялся, вслед за ним я засмеялся тоже. Я погладил красный бархат занавесей; на этой кровати отец с матерью зачали Мириам, Исаака, меня, Ребекку и Габриэля; на ней они и умерли.