Пушкин сказал, что «Сен-Марс» страдает недостатком, общим всем произведениям романтической школы. Виктор Гюго, например, всегда прямо становится на сторону того или другого исторического лица, что вредит исторической верности сюжета, взятого из действительной жизни. Жуковский заметил, что этот прием свойствен романтикам-французам, хотя они и воображают, что следуют приемам Шекспира. По его мнению, и Корнель, и Расин беспристрастнее романтиков, несмотря на то что у них на первом плане изображение известных типов и страстей, а не характеров. Он прибавил, что для изображения исторических лиц обыкновенно пользуются готовыми, ходячими легендами, не углубляясь в изучение архивов, в которых хранится такой богатый материал. Гёте и Шиллер написали «Эгмонта» и «Дон-Карлоса» с известной предвзятой мыслью.
Пушкин ответил на это:
– Дон Карлос!.. Был ли он в действительности жертвой? Один испанец из посольства говорил мне, что это был ничтожный и нимало не интересный человек, которым пользовались для составления заговоров. В истории много таинственных неразъясненных фактов: например, Иоанна Безумная. Ее отец и ее сын, вместо того чтобы лечить ее, эту бедную сумасшедшую, держали ее в тюрьме; нам это кажется просто чудовищным. Сколько ненависти в королевских домах! Один англичанин говорил мне, что Георг II и его жена без всякой причины ненавидели своего старшего сына, принца Валлийского, отца Георга III. Испанец говорил мне также, что Эгмонт был ревностным католиком: он ненавидел Альбу, они были соперниками, но он жалел народ, обремененный налогами. Последнее и побудило его к решительным действиям; религиозный вопрос не играл тут никакой роли. Гёте заставляет местами Эгмонта говорить тоном защитника гугенотов; но, в сущности, дело шло вовсе не об обедне или проповеди, тем более что Фландрия и осталась католической, строго католической страной; да и все Gueux (нищие) не были реформатами.
Тургенев сказал:
– Прозвище Gueux, принятое ими, и должно было обозначать людей, разоренных налогами и обнищавших.
Пушкин продолжал:
– Кроме нашего самозванца, в истории есть еще много таинственных неразгаданных личностей: дон Себастьян Португальский, воскресший из мертвых; у англичан был Перкин Варбск… Но что меня всегда особенно интриговало и занимало, это отречение Карла V. Что побудило его отправиться заводить часы и забавляться комедией своего погребения в монастыре Св. Юста? Это всегда меня интересовало.
Я спросила, чем он объяснил себе поступок Карла V, и он ответил мне, что ему кажется возможным, чтобы Карл чувствовал, что Реформация в Германии еще страшнее для Священной Римской империи и еще более грозит ей смертью, чем папство. Карл V, обладая политическим гением, предвидел это. К тому же он видел возрастание своей соседки Франции, которая далеко не была приведена к покорности ни победой при Павии, ни пленением Франциска I, ни тем обстоятельством, что кроме части Лотарингии испанцы завладели еще одной французской провинцией. Сама Испания не была еще достаточно объединена, а ему, как главе государства, нужно было жить то в Мадриде, то в Аугсбурге поочередно. Колонии обогатили Испанию, Лепант прославил испанский и генуэзский флот императора; но все это напрягало все силы самой Испании, которые ей приходилось тратить и в Европе, и в новых колониях при ее владычестве над Средиземным морем и Атлантическим океаном. Был, следовательно, период, когда, подобно Наполеону, Карл V был властелином Италии, Фландрии и Сицилии, кроме империи.
Пушкин прибавил:
– Я считаю его большим философом. Легко может статься, что власть и победы утомили его. Он сказал себе, что победа может изменить, и предпочел монашеское одеяние и тонсуру короне и императорской мантии. Я нахожу, что гораздо лучше отречься от престола в апогее славы, чем отправиться управлять островом Эльба и затем умереть на острове Св. Елены. В сущности, после такого необыкновенного могущества только и остается удалиться для размышлений в одиночестве, если человек устал управлять толпами, которые часто судят вкривь и вкось своих правителей, потому что они не всегда понимают их, по крайней мере те цели, которые они преследуют. Их часто обвиняют в личном честолюбии, а между тем их честолюбие, может быть, более высокой пробы, чем мысль о величии страны. Я не оправдываю политических преступлений, ибо ничто не может их оправдать, тем более что никакое величие не может быть и прочным, если оно есть результат преступлений.
– Как ты становишься философичен! – сказал ему Тургенев, который любит подсмеиваться.
Пушкин в таких случаях не остается в долгу, хотя он такой добрый малый, что шутки его не царапают его друзей. Он ответил:
– К старости все делаются философами.
Я сказала Тургеневу:
– Не перебивайте, пожалуйста. Меня очень интересует то, что он говорит, и ваши шутки некстати.
Он поклонился мне:
– Преклоняюсь пред прославленной польской королевой, рожденной Марией Гонзаго, преклоняюсь и повинуюсь: буду молчать, а Пушкин будет продолжать свой монолог.
Пушкин продолжал: