Он отклоняется назад, лезет рукой в карман брюк, извлекает из него пачку папирос, бросает их на стол.
– Куришь?
Я игнорирую пачку.
– Так и не начал.
Андреич достаёт из неё папиросу, разминает в пальцах. Извлекает из кармана спички, подкуривается. Глубоко затягивается дымом, выдыхает его.
– Зря. Давно отпустили?
– Неделю.
– Даже так.
Папироса в жёлтых потресканных пальцах.
– У мужиков был? – поднимает на меня взгляд. – Правильно. Не надо.
Дым разъедает пространство между нами. Молчим. Архип задумчиво курит.
– Ты как вообще?
Пожимаю плечами.
– Ну да, – соглашается с чем-то сторож. – Оно по-разному бывает, да? Это я так – о своём, – машет рукой. – Чайку выпьем. И давно – ты сказал? В смысле, отпустили. Ах да, помню.
Молчит.
– Да тебя увидел – вспомнил, – отворачивается, выдыхает в сторону. – Архип умер, – щетина сползает набок. – Покончил с собой. Прямо там, в больнице. Бритвой вены порезал. И откачать не успели. Да кого там откачивать? Ночью порезал. Чтобы на помощь не успели. Сестра утром пришла уколы делать, а у него простыня вся красная. И подушка, и матрас, и гипс – всё.
Сторож часто моргает.
– Вот дурак, да?
В надежде, что я поддержу его, сторож вновь поднимает на меня взгляд и снова отворачивается.
– И к чему всё это? Для чего растили? Что вам, молодым, надо? Не хватает чего? Вот ты: какого лешего? Натворил.
Андреич поспешно затягивается.
– Но не надо. Знать не хочу.
Мёртвые говорят со мной.
Сторож опирается лбом о левую руку. Пальцы утопают в седых всклокоченных волосах. Лицо спросонья опухло. От меня на стол падает тень. Она больше, чем я.
– Иваныч шпану какую-то ловить стал. Архип даже записки не оставил. Молча вены вскрыл и лежал до утра, пока кровь не кончилась. Ты бы видел… Да и сам ты, блин… тоже… Сдались тебе эти жмурики.
Мёртвые говорят со мной. Я им нужен. И они нужны мне.
– Ну ладно я старик. Иваныч… Жека… Хотя он тоже…
Искусственные обмороки. Мы давили на солнечное сплетение и засыпали, чтобы приблизиться к смерти.
Две ладони давят на мою грудь. Спину холодит стена. Затылок прижат к ней, ноги слегка согнуты в коленях. В голове гудит, приятная слабость, и дышать легко-легко. Тело не слушает меня и воспаряет над землёй. Я ещё чувствую себя этим телом, но грань между нами не такая чёткая, как раньше. Мне хорошо. И немного страшно. И нет никакого света с небес. Есть блаженство.
Я падаю, и меня подхватывают на руки. Волокут через подъездные двери на улицу, приподняв за плечи. Мои ботинки чертят полосы на бетоне.
Кладут на лавку, бьют пощёчины. Не больно, хотя бьют сильно. На щеках набухают красные пятна. Но не больно. Боли больше нет.
Надо мной лицо Тани и Андрюхи Векова.
– Ты как?
– Нормально, – пытаюсь сесть на лавке.
Прохладный воздух приятно колет кожу. Фонари мягким светом разбавляют ночь.
– Молчун, тебе что надо? Почему спокойно не живётся?
– Живётся. Только не здесь.
– В смысле?
Андреич убирает руку со лба, опускает её на стол.
– Там всё, в прошлом.
– В каком прошлом? Ты что городишь? Тебе сколько лет?
– Достаточно, – отвечаю я. – Чтобы потерять всё. Чтобы понять, что всё потерял.
Потерял детскую беспечность в погоне за выживанием. Один в поле воин.
Никого у меня нет. Я рос, и у меня были мама и папа. Они были большие и взрослые. Я любил их и верил им, потому что они были мамой и папой. Я вырос, их не стало. Раньше они были как боги, а потом стали обычными людьми. Но я бы справился с этим. Так ведь они умерли. У меня старший брат был. Тоже умер. Ты знаешь, что такое старший брат? А это всё. Он и друг лучший, и учитель, и брат. Я музыку его слушал, фильмы его смотрел. Всё за ним повторял. Вещи его донашивал. С удовольствием. Потому что они – его. Друзья у меня были. Много. Я к любому мог среди ночи зайти и позвать на улицу. И когда мы играли в рыцарей на стадионе, и когда водку в подвале пили – друзья были со мной. Мы вместо мечей на ветках, обломках, бились, а вместо щитов у нас картонки были. А ещё пластмассовая шпага была. И будёновка. Такая шапочка вязаная острая на конце, и уши длинные у неё. Я даже спал в ней, так любил её. В хоккей мы играли. В снегу валялись, на звёзды смотрели. А теперь даже вспомнить об этом страшно. Вот так сердце сдавит – и заплакать хочешь, а не можешь. Потому что не научили. Во двор выйдешь, упадёшь на колени и воешь на луну.
Андреич смотрит на меня. Предплечья сложены на столе, как у первоклассника.
– Бедный, – говорит он. – Ты живёшь прошлым.
– Ну да, – соглашаюсь я.
– Ты говоришь с мёртвыми.
Что? Что ты сказал? Я ослышался?
– Воспоминания мертвы, – говорит Андреич. – Они как покойники.
Папироса истлела до бумаги. На пальцах Андреича повисла трубка пепла.
– Жить здесь надо, а не там, – Андреич показывает сначала пальцем от себя, а потом за спину.
Где здесь? Здесь выживание – не жизнь. Жизнь там осталась. И знаешь почему? То, что было до выпускного, я отлично помню. После школы – так, местами. А после смерти мамы как под водой: погрузили тебя в ванную с головой, башкой вертишь, а всё вокруг мутное, и только стены за мутью. А мёртвым я нужен. Или они нужны мне.