Валуев (уже умерший к 1847 году, когда начинаются известные нам записи Поповой) является для нее своего рода идеалом, «светлым ангелом», «серафимской душой» (30), «звездой» (59) — объектом почти культового поклонения. В своих постоянных воспоминаниях о нем и обращениях к покойному она называет его «Пигмалионом», «живив<шим ее> для жизни духовной, умственной, для радостей духовных» (59), человеком, который уже «в нежных летах юности» был нравственным учителем, думал «о подвигах апостольских» (30–31). Но одновременно в этих разговорах с дорогим покойником она называет его «сынку» (30).
Чувства диаристки к сотруднику и «мил<ому> брат<у> несравненного Валуева» (46) В. А. Панову менее экзальтированы, и материнские коннотации здесь слышны сильней и очевидней. Она называет его в дневнике «мой милый сын» и горячо принимает участие в судьбе Панова (в частности — в его намерении жениться, о чем уже шла речь выше). Попова в этой ситуации описывает себя не только как старшего друга, «столетнего знакомого» Панова, но и как «заместительницу» матери: «я перекрестила его: пусть будет с ним сердечное благословение: у него нет даже матери» (29). В каком-то смысле резкие инвективы, обращенные к его будущей жене, можно толковать как материнскую ревность, неприязнь «свекрови» к «невестке».
Эта идея духовного
В положении Тидебеля вообще (одинокий, не очень устроенный в жизни человек) и в отношениях с кланом Юшковых-Елагиных Поповой, вероятно, видятся какие-то параллели с собственной судьбой. По крайней мере, с лета 1847 года «милый Борисович», до этого появлявшийся на страницах дневника как добрый заботливый доктор, становится главным его героем.
В это время он получает назначение в Воронеж; Попова вступает с ним в активную переписку, и записи об отправленных в Воронеж и полученных (или не полученных) оттуда письмах становятся главными новостями дневника. В конце концов, несмотря на стесненные материальные обстоятельства, она решается ехать к нему в Воронеж, хотя ради этого приходится отказаться от уроков (единственного источника доходов), влезть в долги, а главное — пренебречь мнением окружающих, потому что совершенно неясно, в каком качестве одинокая пожилая женщина едет к одинокому молодому мужчине. Другим она предлагает «благочестивую» версию своей поездки.
Как хорошо, что в Воронеже мощи святителя Митрофана! Я всем буду говорить после, что была в Воронеже, а дураки подумают, что я ездила на поклон мощам! Увы, у меня это вторая цель, а не первая! Дружба, а не благочестие ведет меня! (100–101).
Для самой себя ей тоже нужно как-то «легитимировать» свой статус. Во-первых, она подчеркивает не раз, что ее чувства к Федору Борисовичу — «чистые», это «чистая любовь», ее «намерение чисто» (100). Эти уверения в «непорочности» своего чувства, обращенные к самой себе, заставляют думать, что здесь для диаристки было какое-то «больное место»; может быть, ей приходилось что-то скрывать от самой себя, и определение своего истинного чувства к Федору Борисовичу было для нее, возможно, проблемой, которую она не решалась или не хотела открыто обсуждать.
Второй способ «легитимации» собственных чувств — это подчеркивание своего пожилого, сексуально безопасного возраста. Она называет Федора Борисовича не только «сын души моей» (210); но — чаще — «внук мой» (114); «дорогой внук» (125).
Собственная роль рисуется как роль бабушки или матери, «усыновившей сироту», о котором никто другой не проявляет заботы:
Дни минувшие обновляются в памяти с невыразимым наслаждением, знать, что я встречу взгляд милый, что сын мой, избранный душею моею, сам, во внутренности души, называет меня матерью, зане чувствует, как много и искренне я люблю его. Бедный сирота, он благодарит меня за мои (по его выражению) милые письма! Стало быть, он одинок, стало быть, он забыт (215).