Конечно, если сравнивать ситуацию Пушкина (или вообще мужчины-писателя) и Ган, то в последнем случае принадлежность к женскому полу является «отягчающим обстоятельством», так как для критики и широкой публики пишущая женщина была не «печальным сумасбродом», а «уродливой прихотью природы, выродком женского рода»
[335], как характеризует ее в «Суде света» собрат по перу, поэт (!).Положение Дуровой было по понятным причинам еще более экстраординарным: не только ее авторство, но, конечно, в первую очередь ее половая двойственность, неопределенность вызывали нездоровое любопытство, многочисленные примеры которого можно найти в «Годе жизни в Петербурге…». Для публики (представленной в тексте почти исключительно женщинами) она своего рода «выходец с того света» (523), «настоящий дикарь» (533).
Она безусловно тяготится этой ситуацией, которая заставляет ее выйти из «роли, обратившейся уже в природу» и каким-то образом мотивировать и свою «мужественность», и свою «женственность».
Мужское имя, внешний вид (прическа и пр.), одежда, привычка говорить о себе в мужском грамматическом роде делают ее незаметной в мире мужчин
[336]. Публичность новой для нее авторской роли (под именем Надежда Дурова) выводят на свет божий и подчеркивает ее трансвестизм — и в то же время это в определенном смысле главная причина популярности, в которой в качестве автора она заинтересована. Ее знакомая советует ей для увеличения популярности еще более подчеркнуть свою экстравагантность: «— На вашем месте я одевалась бы иначе, я не надевала бы ни сюртука, ни фрака. — Я расхохоталась. — <…> Что ж бы носили вы, если б были мною или на моем месте, как говорите вы, в чем ходили б вы? — В венгерке! Этот воинственный наряд очень шел бы к вам и давал бы какой-то необыкновенный вид!.. А теперь в вашем сюртуке, между столькими дюжинами сюртуков всякий примет вас за мужчину! — Тем лучше, я только этого и хочу!» (519).Суть по-своему весьма неглупого совета в том, чтобы придать одежде явный статус маскарадного костюма, который сразу бросался бы в глаза. Но позиция Дуровой в этом контексте выглядит очень непоследовательной и амбивалентной.
Она рассержена любопытством и публичным вниманием, она не хочет демонстрировать себя в качестве гендерной диковины, но, с другой стороны, она провоцирует такое отношение самой публикацией
Отождествление публикой автора и героя, против чего так протестуют в вышеприведенных цитатах А. Пушкин и Е. Ган, мешает Дуровой, но и является для нее необходимым условием правильной установки чтения.
Можно держать пари один рубль против тысячи, что всякий, кто читал мои Записки, при свидании со мною очень удивляется, что не находит во мне того интересного семнадцатилетнего существа, плакавшего на могиле Алкида; ни того юношу-гусара в белом доломане, ни даже того молодого улана, которого заносчивый конь уносит в бурный поток. Теперь нет уже ничего похожего на это; им дела нет, что этому прошло так много времени, что тридцать лет имеют свою власть и свой вес. Что им за надобность! Они видят только, что человек, перед ними стоящий и о котором говорят, что этот Александров не похож на того, который столько заинтересовал их в своих Записках; и вот эти-то люди, по крайности большая часть их, верят глупцам, которые называют книгу мою романом (539).
Последовательно утверждая, что ее книга не роман, то есть не вымысел, Дурова тем самым настаивает на тождественности героя (мужского), нарратора (женского) и автора реального человека, в котором при этом обнаруживается половая двойственность или неопределенность. «Modo vir, modo foemina» («то мужчина, то женщина» —