– Оченно уж тишь! Жуть… Ой, да я часы не поднял! Не завел… дай-ка!
Василий встал и оглянулся на дверь. В сенях завозилось. Дверь толкнули, в подвал, сгибаясь, влез старик в серой бараньей шапке, с домрой в руке. Юноша махнул ему:
– Мать спит!
Старик снял шапку, перекрестился на икону и, оглядывая горницу, неслышно ступая лаптями, подошел к столу, осмотрел мертвую голову, шепотом спросил:
– Ты это, робятко, батюшкину голову принес?
– Я, дед!
– Чтоб не зорили дом и тебя, ежели хватятся, сыщут, поволокут, ухоронить ее надо…
– Даст ли голову отца мама? Она спит, что ужо скажет?
– Не баско как-то она возлегла, моя хозяйка! Дай-кось!
Старик пододвинулся, пригнулся к голове Ириньицы – опустил на пол домру и шапку из руки, широко двуперстно перекрестился:
– Молись Богу, родной, померла мать.
– Ой ты?
Сын, двинув на голове шляпу, обходя стол, припал к груди Ириньицы. Старик, косясь на него подслеповатыми глазами, подумал: «Ровно как отец шапку движет».
Сын не заплакал по умершей и шапки не снял.
– Померла, дед! Что с ей творить?
– Ужли, робятко, тебе не жаль родную? Уж коли так, то крепок сердцем ты!
– Жаль… только я не баба – выть не стану спуста… О могиле завсе помнила… Иножды уж думал: «Померла?» Послала искать тебя, а на дорогу обняла, целовала и крестила… Нынче что творить, говорю?
– Поди, робятко, к попу, снеси какое ему малое узорочье аль лопотину… Жадны они на мирское, и не все, да много их жадных… Церковной укажет, что с ней творить. Поди, родной! Я же в сей упряг проберусь, куда и голову батюшки земле предам… Попу ее казать не можно… Сказала, что отец тебе Разин, дитятко?
– Сказала, дед!
– То-то. А ты – «вор атаман».
– Пошто не знал?
– Поди, робятко, за попом! Я тут посижу… Житье-бытье наше удалое с атаманушкой попомню и про себя молитву сотворю…
– Иду я!
– А узорочье?
– Посулю. Есть, что дать.
– Стой, дитятко! Поклонись земно отца твоего голове… Немного таких отцов на свете, и будут такие не скоро…
Сын, сняв шляпу, склонился перед столом до полу, сказал:
– Прости, родитель, что, не знаючи, лаял тебя!
– Так, так, робятко.
– От сей день буду я думать о воле вольной и другим сказывать ее и делать что…
– Разумной ты, спаси тя Бог! Матушку свою укрой гробными досками с честью… Ладная была, домовитая хозяйка и на тебя добра не жалела… Обучили тебя многому умные, а остаток, в миру чего знать, сам дойдешь.
Юноша поднялся во весь рост, надел шляпу. Старик сел на скамью перед столом.
– Теперь к попу, дед. Завтре матушку схороним по чести, и ты будешь со мной…
– Стой-ко, робя, забуду, гляди! Тут где мешок, не вижу, да лопата, штоб рыть?
– Под твоей скамлей мешок… Лопата в сенях, от двери два локтя, справа…
– Тут он, мешок… нащупал. К тебе я приду ночлегу для, озорко одному в такой тиши с упокойной, да и схороним ее, провожу ее на керсту, а там пойдем по белу свету: я песни играть про грозного атамана Степана Тимофеевича, ты же теки на Дон-реку. Чул я от упокойной, знаю: рожон ты на Москве, Василей, да кровь родителева от Дона-реки… И придет, може, тебя для время спробовать, сколь отцовой силы в тебе живет?.. Поди, родной!
Юноша ушел. Старик посидел, пригорюнясь, погладил обмытую мертвую голову атамана рукой и, повернувшись к лампадкам, горевшим тускло, начал молиться да кланяться в землю. Встал с земли, поцеловал в синие губы мертвую голову, также поцеловал Ириньицу. Неторопливо ощупав мешок, спрятал голову Разина, взял мешок и, нашарив в сенях лопату, сгорбясь, побрел в сумрак серой ночи, бормоча:
– Бродить мне привышно… а это сделать безотговорно и надобно.
В ту же ночь с 6 на 7 июня 1671 года у лобного места, где казнили атамана, звонец церкви Григория, Трошка, подошел к столбу, врытому у ямы. Там в назидание и устрашение народа прибит был длинный лист приговора «Разину Степану и брату его Фролке». Потянулся черный пономарь сорвать лист и вздрогнул – за ним послышались лапотные шаги. Трошка рванул конец листа, оторвал и, привычно сунув за пазуху, полубегом пошел прочь.
«Испишу, а лист сожгу – не сыщут!»
Отойдя, оглянулся, увидал: около ямы, где торчали вверх руки-ноги казненных да чернела стриженая голова на высоком колу, медленно, не глядя по сторонам, ходил старик в кафтане, лаптях, мохнатой шапке, сгорбясь, поглядывал в землю и как будто искал чего…
У себя под трапезой, завесив окошки, пономарь зажег на столе восковые огарки, очинил гусиное перо и, придвинув чернильницу, списывал кусок приговора, шевеля русой курчавой бородой, думал:
«Остатки со столба сорву – испишу все…»
Он переписывал: