Дозор по городу вел и понуждал горожан, кои не шли в работу к стенам, князь Михаил Семенович с конницей в черных бурках. Князь Михаил ездил с факелом в руке, с обнаженной саблей в другой; черкесы с фонарями, притороченными к луке седла, чтоб не гасли свечи, ехали шагом. Черный воздух был недвижим и тепел. Князь заскакивал на черном коне вперед, бороздя сумрак мутным отблеском факела, панциря и посеребренного шлема с еловцем. Горожане, подвластные воеводе, таскали и возили к стенным башням воду, котлы и камни. Черный город, шлыкообразный вверху, понизу то серел, то мутно белел в бродячих огнях. На стенах города зажглись костры, освещая рыжие башни и полуторасаженные зубцы стен. Под командой матерого конного стрелецкого десятника с широким безволосым, безбровым лицом, Фрола Дуры, по городу, кроме князя Михаила, ездили конные стрельцы. От кабаков и с кружечного пьяные стрельцы шли в кремль. Воевода еще не запер ворот кремля, ждал с донесением нужных людей и сыщиков. Сойдясь на дворе воеводы, стрельцы кричали:
– Закинь, воевода, город крепить!
– Подай жалованье!
Прозоровский в колонтаре, сложив мисюрский шлем на синюю с узором скатерть стола, сидел на совете в горнице. Против него за столом – древний митрополит. Саккос и митра лежали, отсвечивая радугой драгоценных камней в огнях от свечей, на скамье в углу горницы. Приглаживая черную рясу с нагрудным крестом левой, правой рукой старик, привычно в крест сложив пальцы, двигал неторопливо по камкосиной скатерти и говорил, топыря на воеводу клочки седых бровей, тряся полысевшей головой:
– Ох, сыне! Давно надо было укрепить город… Ныне же нужное время, много нужное! Мятутся люди. Слышишь, как ломят дом твой?
– Я, отец святой, ко всему худчему уготовлен.
– А паства, сыне? Твоя паства воинская, моя же – всечеловеческая… Ту и иную мы распустили, яко негодные пастыри.
– Не иму вины в том, отче. В стрельцах не волен был. Боярами да великим государем не мне одному, всем воеводам указано: «Порядков стрелецких чтоб не ведать…»
– А худо сие! Воински дела правь, да воинскую силу не ведай… Како так?
– Такова воля великого государя! Теи делы сданы головам да пятидесятникам и иным. Гей, подкрепиться нам дайте! – встав и подойдя к дверям горницы, приказал воевода. – Еще прибавить огню!
Тихо, почти неслышно на зов князя вошла с поклонами воеводша, внесла на серебряном подносе хмельной мед, коврижки, виноград и белый хлеб. За хозяйкой, также чуть слышно, двигались две девицы черноволосые в нанковых сарафанах, с повязками цветной тесьмы по головам. Поставили на стол два трехсвечника, зажгли свечи.
– Того жду, господин мой, Иван Семенович!
Воеводша в зеленом атласном шушуне[117], в кике, по алому бархату золотые переперы, приложила бледное лицо к желтой руке повыше кисти, сказала чуть слышно:
– Благослови, преосвященнейший владыко, грешную…
Митрополит не взглянул на боярыню, – он считал грехом останавливать глаза на женщинах, – перекрестил перед ее грудью воздух и в сторону уходивших девушек перекрестил так же. Воеводша поклонилась мужу, сказала:
– Господин мой, князь Иван Семенович! Слышишь ли? Стрельцы гораздо хмельны и огнянны с факелами, лезут, шумны. Имя твое поносят, ломят двери, жалованье налегают…
– Ой, Федоровна, боярыня, чую, денег нет дать им, а слово сказано – дать!
Митрополит поднял над столом желтую руку:
– Сыне мой, друже, Иван князь! Выди к бунтовщикам, вели идти им на двор к монастырю у часовни Троицы. Я же иду в монастырь, из своей казны дам деньги.
– Отец духовный! Много задолжен без того я тебе…
– Тленны блага земные, сыне! Живы станем, ту сочтемся, преставимся Богу – Господь зачтет.
Боярыня, уходя, не заперла дверей горницы, в двери почти вбежал юноша, земно поклонился воеводе, потом так же митрополиту. Старик перекрестил подростка. Юноша сказал воеводе:
– Батя! Пусти меня оружного на стены, хочу быть ратным.
Воевода встал, погладил сына по темно-русым длинным волосам, заботливо одернул на юноше измятую синюю чугу и, строго глядя в зеленоватые большие глаза подростка, ответил:
– Жди, Борис! Не пора идти из дому – не чуешь ты, как хмельные бунтовщики дом ломят?
Сын ушел, воевода вышел на балкон. За окнами мотались головы и факелы, с треском гудело дерево дверей, звенели заметы.
– Эй, пожога пасись, воевода-а!
– С добра подай наши деньги-и!
Прозоровский перегнулся через балясы перил, крикнул в пестрый сумрак двора:
– Робята! Идите к часовне Троицы – из монастыря дадут деньги, а вы не мешайте молящимся!
– Добро!
– Хто молится – пущай.
– Мы же будем кадить – у святых бороды затрешшат!
Митрополит, отведав кушанья, стоял, стуча посохом в пол, призывая слугу.
Воевода, вернувшись, тряс головой и кулаками.
– В иные времена за скаредные речи и богохуленья быть бы многим на пытке… Нынче вот молчать надо…
– Великие беды грянут на нас, сыне!
Вошел митрополичий служка, поклонился воеводе, взял вещи, саккос и митру, подошел к старику и, поддерживая, повел из дому. Воевода с трехсвечником, провожая митрополита, говорил: