Читаем Разин Степан полностью

— Э-эй, стрельцы!..

В ответ шаги и голос:

— Тут я!

— Ты тут, драный козел, твою перепечу! А где другая сволочь?

— На месте стоит!

— А ты, щучий сын, пошто без бердыша, пошто не в сукмане?

— Сабля при бедре, зипун на плечах!

— Вон ты что-о?!.. Эй, стра-жа-а!..

В сумраке сверкнуло лезвие сабли. Слово «стража-а» не окончено. Тело начальника осело к земле и распалось на два куска.

Детина вернулся к стрельцам.

— Куды он делся? — спросил один.

Другой засопел и громко, как бы про себя, сказал!

— Так-то не ладно!

— Чего не ладно?

— Начальника посек! Понял? Мы в разбое…

Другой, еще более хмельной стрелец захихикал, закашлялся, потом отдышался, сказал:

— Начали сечь — туды ему, сатане, и дорога! Дай посекем в куски?..

Приволокли подтекающее кровью половинчатое тело начальника к огоньку образа.

— Матерый, черт! И как ты его, вольной, мазнул? Не всяк мочен такое…

— Одежу вниз! Секите его на куски, да в яму замест жонки — и в кабак.

— Вот те хрест, в попы тебя, казак, — голова-а!

— Дальше попа не видал? Я, може, в патриархи гляжу!

— Хо-хо-хо. Сатана-а!

— В па-три-архи-и?!

Языки и руки стрельцов худо слушались. Казак, как говорил, сделал все. Пошли.

Сторожа на росстанях улиц снимали перед ними бревна-колоды. В иных местах отпирали решетчатые ворота, спрашивали:

— Куды, служилые?

— Воров в Земской приказ!

— Мы сами воры-ы!

— Чого рот открыл до дна утробы? Тише-е!

— Начальника-то, а-а? Кровь на тебе, и я в кровях…

Казак остановился:

— Вам, браты-соколы, дорога на Дон, утечете: на Дону много вольных сошлось, там рука боярская коротка.

— А ты?..

— Я оттудова и туды приду!

— Врешь!

— Давай, Дема, поволокем его с жонкой в Разбойной?

— В Разбойной?[4] Пойдем! Руки, вишь, у меня в крови…

— Вот вам еще водки! Пейте, загодя спать, а утром знать будете, что делать.

— Водку? Давай!

— Дуйте из горлышка!

Падая и подымаясь, с лицами, замаранными кровью, стрельцы пошли вдоль улицы. Казак потянул одетую в жупан женщину в переулок, выглянул из-за угла. Стрельцы про них забыли, — шли, падали и, поднимая один другого, шли дальше.

— Веди, жонка! Спасайся от могилы! — плотнее запахивая женщину в жупан, сказал казак.

Женщина дрожала, едва держалась на голых ногах, черных от грязи и холода. Сверкнули белым жестяные главы многочисленных церквей. Где-то зазвонили. Загалдел народ; на ближайших рынках, словно на пожаре, заспорили и закричали женщины, торгуя холст и нитки. Берестовые и тесовые крыши на неопрятных домишках все яснее и пестрее выделялись.

— Будь крепче! Идем, кабаки отперли.

— Иду, голубь-голубой… Иду, а тяжко идти…

<p>2</p>

Кабак гудел. Широкая дубовая дверь раскрыта настежь… Едкий воздух сивушного масла, спирта, потных тел, подмоченных лохмотьев и рубищ не давал дышать непривычному к кабацким запахам. Светлело в бревенчатой обширной избе с заплеванными стенами и чавкающим от грязи земляным полом. За стойкой на стене висела желтая бумага с черными крупными буквами. В стороне в железном подсвечнике на ржавом кронштейне горела оплывшая сальная свеча, мутно при утреннем свете скупым огоньком пятная бумагу. Каждый, кто смотрел на бумагу, мог прочесть:

«По указу царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси и великия и малыя — питухов от кабаков не отзывати, не гоняти — ни жене мужа, ни отцу сына, ни брату, ни сестре, ни родне иной, — покудова оный питух до креста не пропьется».

Казак по-особому зорко оглянул обширный сруб с курным, как в овине, бревенчатым потолком. Его взгляд скользнул в глубину кабака, где за перерубом с распахнутой дверью выглядывала без заслона с черным устьем большая печь.

Казак высматривал истцов.[5] Лицо его стало спокойно, он повел широким плечом, положил на стойку деньги:

— Косушку и калач!

Женщина задремала, вскинула сонными руками, казак поддержал ее, но жупан распахнулся и голое, плотное тело, запачканное землей, открылось. Целовальник, косясь на саблю казака, на окровавленные руки, подал откупоренную косушку, положил калач, густо обваленный мукой.

— Где экую откопал?

Женщина вздрогнула и, схватив было, уронила калач. Казак нахмурил густые брови, но спокойно ответил:

— Пропилась, лихие люди натешились да раздели… Подобрал вот, вишь, согреваю.

Целовальник сощурился, недобрым голосом прибавил:

— Спаси бог! Житья не стало от лихих людей. Почесть, что ни ночь Москва горит…

Сквозь слюдяные, проткнутые во многих местах окна чирикали воробьи, слышался звон и громыхание каких-то тяжелых вещей, которые не то катили, не то везли.

— Немчин опять на государев двор пушку тянет…

— Молыть надо: Кукуй[6] — подь на Кукуй!

— А не скажу того — кнута пробовал! — шутили в глубине кабака у двери в прируб, на бочках огромных и пузатых, оборванцы-питухи. Они сидели в обнимку с женщинами, столь же неприглядными, как и мужчины. Женщины лезли одна к другой и спорили. Целовальник крикнул:

— Драться, жонки, вольготнее на улице!

Перейти на страницу:

Похожие книги