Молодой дьяк вывернулся впереди боярина в его половину. Пожилые с завистью глядели вслед; когда боярин занялся платьем, один сказал:
— Обежит нас Ефимко! Боярина водит, как выжлеца[59] на ремне…
Другой так же — чуть слышно — ответил:
— То правда, Семенушко, обежал уж…
6
Боярин Пафнутий с дьяками неторопливо вышел за плетень атаманского двора…
Со сгорка видно им реку, белую от солнечного света. На серебре струй московские гости увидали страшные им челны шарпальников: длинные, с длинными веслами, почерневшие от воды и порохового дыма, опутанные толстыми ребрами полос из прутьев камыша. В челнах люди — в бархате, золотой и серебряной парче, в коврах; в красных шапках — запорожцы, в бараньих — донцы.
— Сатанинское сборище…
Боярин, бодая песок посохом, двинулся вперед. Дьяки — за ним.
Толпа казаков выскакивала из челнов на пристань. На пристани другая толпа своих била в котлы-литавры, играла на трубах и дудках. Тут же с берега стреляли холостыми из длинных пушек на дубовых колесах. По серебристой воде ползли тучи дыма, пахнущие порохом. Крики сотен голосов:
— Бра-а-ты з моря-а!
На бревенчатую пристань казаки из челнов вели пленных (ясырь): мужчин, связанных и оборванных, с чужими бронзовыми лицами, в крови и царапинах; полуголых женщин в пестрых штанах. Женщин казаки вели несвязанными — за косы. Один запорожец, саженного роста, с усами вниз, падающими на могучую грудь, в разорванной синей куртке, в плаще из сизого атласа, скрепленного у подбородка золотой цепью, коричневыми руками с безобразными жилами держал за косы двух молодых турчанок и когда подходил с ними к кому-нибудь из мужчин, то кричал пленницам:
— А ну, перехрестись!
Турчанки неумело крестились.
— Покупай, браты, ясырь! Всяка хрестится, жена будет!
Лица вернувшихся с моря — в черной крови, запекшихся шрамах, руки — тоже. Пестрая толпа с пристани направилась к часовне на площадь.
— К Мыколы! Морскому святому молебен за живое вертание з моря…
— Хто письменный? Нехай тот и поп буде!
— А ну, хрестись!
— Гундосый, ты?
— Тарануха?! Казак, здоров? Дай пощупаю, — жив…
Люди, вырвавшись из зубов смерти, из холодной утробы моря, радостно, до ошаления, смеялись, кричали, пели. Не дослушав молебна у часовни, растекались по улицам, лезли в шинки, пили и ели. Кричали:
— Гей, крамарки[60], подавай бузу, тарань, шемайку!..
Торговки с корзинами из тонкого камыша жались к шинкам и бойко продавали рыбу, хлеб, куски жареной баранины. В одном месте московские гости увидали будку, закрытую дубовыми бревнами с трех сторон, открытую с четвертой, закиданную камышовой крышей с дерном. В ней на ярком солнопеке на обрубке дерева сидел, весь коричневый и рваный, в лохмотьях красных штанов, в лаптях и синей выцветшей куртке-зипуне, запорожец. Уличный цирюльник ржавым кинжалом скоблил ядреную голову казака, поливая ее из широкого глиняного горшка мутной водой, мылил куском грязного мыла; тут же точил свою полуаршинную бритву о точило, стоящее на земле, помачивал точило той же водой из горшка и правил кинжал о голенище сапога.
Запорожец, когда цирюльник с треском, словно счищая с крупной рыбы чешую, начинал скоблить его голову, жмурясь от солнца, кричал:
— Эге, добре! Брий, хлопец, гладенько, не зрижь тильки оселедця. Гоздек[61] у запорозцев не живет, живет гоздек у донцов, — воны волосы рощат, запорозци усы мают, бород им не треба! То московитска краса… Запорозцу бороду не можно носить, то яицки казаки носят, воны тож московитски данныки.
Иногда соскакивал с головы ляпак кожи, поцарапанное во многих местах бритьем скуластое лицо цирюльника хмурилось, он начинал усердно мылить порезанное место, поливая водой и смывать с лица казака льющуюся кровь. Казак успокаивал цирюльника:
— Плюй, хлопец, и посыпь земли! То не кровь, яка то кровь? Запорожска шапка красна, пид ей крови не видно!
Боярин сказал:
— Дьяче, все надо досмотреть и дослышать… — Он отошел от ларя цирюльника, встал в другом месте.
— Засвежи его, сатану! — сказал про себя молодой дьяк, глядя на работу брадобрея, но, вскинув глаза, увидал, что боярин и два дьяка впереди, пошел к ним.
Тут четверо казаков, накинув на себя вместо жупанов ковры персидские и турецкие, кричали о своих подвигах:
— Напускали мы им, браты, нехристям, бревен, колотят тыи бревна о цепи, — бурун метет волны… мы ж в камышах ждем!
— Стой, Лаврей, не то!.. Дай я скажу: тьма, ветер голову с плеч рвет, а турчин знай дует по бревнам з пушек! Бревна тай лезут на цепи, кидает их, цепи брежчат, аж в аду, а турчин воет: «Алла! Алла! Бузлыджи!» Ого, бусурман, и тебе на берегу лед? Да так и отсиделись в камышах. А как они иззябли да палить утихли, — мы скок в море. Бей мухаммедан!
С саблей, усатый, в синем нарядном кафтане, подошел атаманский писарь.
— И все вы, браты, тут проскочили мимо Азова?
— Не, казак! Иные переволоклись в Миюс с Донца, Миюсом в море, да и к нам тоже пристали.
Толпа прибывала, теснилась; слушали, расспрашивали вновь. Удальцы, чтоб наконец отвязаться, обратились к писарю:
— А ну, пысьменный, кажи ты, что знаешь…
— Чого ему знать? Он у Корнея, у круга сидит!