Р' СЃР±РѕСЂРЅРёРє знаменитого американского писателя Генри Миллера вошли всемирно известные романы «Тропик Козерога» Рё «Черная весна», повести «Тихие РґРЅРё РІ Клиши» Рё «Мара РёР· Мариньяна», СЌСЃСЃРµ, рассказы Рё автобиография «Моя жизнь Рё РјРѕСЏ эпоха».Henry Miller. Reflections on Writing. 1941.My Life and Times by Henry Miller byВ Playboy Press. New York. 1971.Перевод СЃ английского: Алексея Зверева (Размышления Рѕ писательстве)В Рё Р—РѕРё Артемовой (РњРѕСЏ жизнь Рё РјРѕСЏ СЌРїРѕС…Р°).Послесловие Николая ПальцеваГенри Миллер. Р
Биографии и Мемуары18+Генри Миллер
•
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПИСАТЕЛЬСТВЕ
―
МОЯ ЖИЗНЬ И МОЯ ЭПОХА
Размышления о писательстве
Как-то, отвечая на анкету, Кнут Гамсун заметил, что пишет исключительно с целью убить время. Думаю, даже если он был искренен, все равно заблуждался. Писательство, как сама жизнь, есть странствие с целью что-то постичь. Оно — метафизическое приключение: способ косвенного познания реальности, позволяющий обрести целостный, а не ограниченный взгляд на Вселенную. Писатель существует между верхним слоем бытия и нижним и ступает на тропу, связывающую их, с тем чтобы в конце концов самому стать этой тропой.
Я начинал в состоянии абсолютной растерянности и недоумения, увязнув в болоте различных идей, переживаний и житейских наблюдений. Даже и сегодня я по-прежнему не считаю себя писателем в принятом значении слова. Я просто человек, рассказывающий историю своей жизни, и чем дальше продвигается этот рассказ, тем более я его чувствую неисчерпаемым. Он бесконечен, как сама эволюция мира. И представляет собой выворачивание всего сокровенного, путешествие в самых немыслимых широтах, — пока в какой-то точке вдруг не начнешь понимать, что рассказываемое далеко не так важно, как сам рассказ. Это вот свойство, неотделимое от искусства, и сообщает ему метафизический оттенок, — оттого оно поднято над временем, над пространством, оно вплетается в целокупный ритм космоса, может быть, даже им одним и определяясь. А «целительность» искусства в том одном и состоит: в его значимости, в его бесцельности, в его незавершимости.
Я почти с первых своих шагов хорошо знал, что никакой цели не существует. Менее всего притязаю я объять целое — стремлюсь только донести мое ощущение целого в каждом фрагменте, в каждой книге, возникающее как память о моих скитаниях, поскольку вспахиваю жизнь все глубже: и прошлое, и будущее. И когда вот так ее вспахиваешь день за днем, появляется убеждение, которое намного существеннее веры или догмы. Я становлюсь все более безразличен к своей участи как писателя, но все увереннее в своем человеческом предназначении.
Поначалу я старательно изучал стилистику и приемы тех, кого почитал, кем восхищался, — Ницше, Достоевского, Гамсуна, даже Томаса Манна, на которого теперь смотрю просто как на уверенного ремесленника, этакого поднаторевшего в своем деле каменщика, ломовую лошадь, а может, и осла, тянущего повозку с неистовым старанием. Я подражал самым разным манерам в надежде отыскать ключ к изводившей меня тайне — как писать. И кончилось тем, что я уперся в тупик, пережив надрыв и отчаяние, какое дано испытать не столь многим; а вся суть в том, что не мог я отделить в себе писателя от человека, и провал в творчестве значил для меня провал судьбы. А был провал. Я понял, что представляю собой ничто, хуже того, отрицательную величину. И вот, достигнув этой точки, очутившись как бы среди мертвого Саргассова моря, я начал писать по-настоящему. Начал с нуля, выбросив за борт все свои накопления, даже те, которыми особенно дорожил. Как только я услышал собственный голос, пришел восторг: меня восхищало, что голос этот особенный, ни с чьим другим не схожий, уникальный. Мне было все равно, как оценят написанное мною. «Хорошо», «плохо» — эти слова я исключил из своего лексикона. Я безраздельно ушел в область художественного, в царство искусства, которое с моралью, этикой, утилитарностью ничего общего не имеет. Сама моя жизнь сделалась творением искусства. Я обрел голос, снова став цельным существом. Пережил я примерно то же, что, если верить книгам, переживают после своей инициации приобщившиеся к дзэн-буддизму. Для этого мне нужно было пропитаться отвращением к знанию, понять тщету всего и все сокрушить, изведать безнадежность, потом смириться и, так сказать, самому себе поставить летальный диагноз, и лишь тогда я вернул ощущение собственной личности. Мне пришлось подойти к самому краю и прыгнуть — в темноту.