Вопрос, который встает здесь перед нами состоит, разумеется, в следующем: как иименно можем мы отличить фундаменталистское слияние теологии и политики от его освободительной версии? В обоих случаях будут существовать любящий субъект и насилие, оправдание насилия любовью: можно и убивать во имя любви. Поэтому, нам, наверное, следовало бы взять за отправной пункт любовь — не интимно- эротическую, а политическую любовь, чьим христианским именем является агапэ. «Если все прочее сгинет, а он останется, — я еще не исчезну из бытия; если же все прочее останется, но не станет его, вселенная для меня обратится в нечто огромное и чуждое, и я уже не буду больше ее частью»[294]. Такими словами в «Грозовом Перевале» Кэти описывает свое отношение к Хитклифу — и предлагает нам лаконичное онтологическое определение безусловной эротической любви. Здесь явно присутствует нечто ужасное; вспомним экстатический транс Тристана и Изольды, когда они были готовы отказаться от всякой социальной реальности, погружаясь в Ночь смертельного jouissance. Поэтому подлинная диалектика эротической любви состоит в противоречии между сжатием и расширением, между эротическим самопогружением и долгим трудом по созданию социального пространства, отмеченного любовью двоих (состоящего из детей, общей работы…) Агапэ функционирует совершенно иначе — как? Может показаться, что по контрасту с эросом, который предполагает резкое отделение от коллективного пространства, любовь к коллективу влечет успешное избавление от чрезмерного насилия: разве агапэ не предполагает горячее да возлюбленному коллективу, а, в конечном счете, и всему человечеству или даже — как в буддизме — всей области (страдающей) жизни? Здесь любят без всяких условий, не на основании каких-то положительных качеств, а со всеми несовершенствами и слабостями.
Ответ на простой вопрос становится первым контраргументом: какие из политических режимов XX века черпали свою легитимность из любви субъектов к лидеру? Конечно, тоталитарные. Сегодня только в Северной Корее народ непрерывно проявляет бесконечную любовь к Ким Ир Сену и Ким Чен Иру, и вождь, в свою очередь, излучает любовь к своему народу, которая выражается в нескончаемых актах благодати. Ким Чен Ир написал такое короткое стихотворение: «Как подсолнух может цвести, только повернувшись к солнцу, так и люди Кореи благоденствуют, обратив свои взоры вверх, к Вождю» — то есть к нему самому… Страх и благодать тесно переплетены, они действуют и проявляют себя в одной властной структуре; только та власть, которая в полной мере использует свое право и свои возможности уничтожать всех и вся по своему желанию, способна симметричным образом осуществлять всеобщее благодеяние: поскольку власть в состоянии уничтожить любого человека, те, кто остался жив, живут по милости тех, кто находится у власти… Следовательно, сам факт, что мы, подданные, живем, — это уже доказательство бесконечной милости власти. Поэтому чем более «террористическим» является режим, тем больше его лидеры превозносятся за их бесконечную любовь, благость и милости. Адорно был прав, обращая внимание на то, что в политике к любви апеллируют именно тогда, когда отсутствует другой (демократический) источник легитимности; любовь к вождю означает, что мы любим его за то, какой есть, а не за то, что он делает.
Обратимся теперь к другому претенденту на любовь в политическом смысле — к восточной духовности (буддизму) с ее «мягким», уравновешенным, холистическим, экологическим мировоззрением — вспомним, к примеру, легенды о буддистах Тибета, которые при закладке фундамента дома соблюдают сугубую осторожность, чтобы не причинять вреда червям. Ктосегодня помнит, что сам Д.Т. Судзуки, верховный гуру дзэна в Америке 1960-х, в молодости, в Японии 1930-х, проповедовал дух полного подчинения дисциплине и милитаристской экспансии? И в этом нет никакого противоречия, никакой управляемой перверсии подлинного сострадания: полное погружение в самоотверженное «сейчас» мгновенного просветления, при котором утрачивается вся рефлексивная дистанция и, как сказал К.С. Льюис, «я являюсь тем, что я делаю», в котором абсолютная дисциплина совпадает со всеобщей спонтанностью, прекрасно легитимирует подчинение милитаристской общественной машине.