Постепенно ожесточенность боев снизилась, а потом опять наступило затишье. Как позднее стало известно, предпринятое русскими войсками на широком фронте наступление оказалось повсеместно безуспешным — прорвать вражескую оборону не удалось. Все же наши атаки заставили немецкое командование провести перегруппировку своих войск — перебросить значительные силы с других фронтов на восток.
«Выходит, что гибли мы ради союзников. Им помогли, а сами остались на мели», — возмущались наиболее осведомленные солдаты.
Наш полк отвели в тыл — для отдыха и пополнения, а потом снова бросили на фронт под Барановичи. Там тоже много раз ходили в атаки, теряли людей, но успеха не имели.
Только летом с юга начали поступать хорошие вести. Русские войска под командованием генерала Брусилова прорвали фронт, разбили австрийцев. Офицеры подбадривали нас: недалеко, мол, время, когда и наш полк двинется вперед, будет громить немцев.
Но солдаты думали совсем о другом. «Может быть, прорыв на юге — это и есть конец войне?» — спрашивали они у нас, унтер–офицеров. А что можно было ответить? Мы тоже ничего не знали и желали только одного — быстрее закончить войну. Все чаще думалось: за что воюем? Народу война несет лишь нужду, голод, разорение. Кому же нужна она?
В одном из боев я получил сильную контузию, снова оказался в тылу. Грязный и измученный, в изодранной шинели, попал в Брянский госпиталь. Пролежал там до конца ноября. После выздоровления оказался в четвертой роте 11-го запасного полка.
Каждое утро перед подъемом в ротную казарму приходил молодой прапорщик, сын брянского купца, приказывал построить роту, затем вызывал из строя евреев и каждого в отдельности избивал, приговаривая: «Это вам за то, что народ мутите». Правофланговым у нас был тоже еврей — высокий, стройный богатырь. Плюгавый прапорщик казался перед ним козявкой. Несоответствие в росте особенно злило его. Чтобы ударить солдата по лицу, он всякий раз вставал на табуретку, угодливо подставляемую фельдфебелем.
Солдаты–фронтовики возмущались поведением прапорщика, втихомолку грозили рассчитаться с ним в бою. Мало чем отличался от прапорщика и командир роты капитан Сухарев, который тоже был груб и жесток с солдатами. Даже старых фронтовиков, имевших по два–три ранения, он изводил унизительными придирками. Встретив на улице солдата, капитан по восемь–десять раз заставлял отдавать честь. Командиру роты во всем подражали и остальные офицеры. Учебные занятия сводились в основном к бессмысленной муштре.
Так и чувствовалось: Сухаревы и им подобные зверствами, издевательством, пытаются подавить в солдатах все живое, превратить их в безропотное «пушечное мясо». Но это приводило прямо к противоположным результатам.
Невольно я сравнивал Сухарева с первым своим ротным командиром капитаном Частухиным, в подразделение которого пришел новобранцем в 1912 году. Совсем разные люди!
Что нравилось мне в капитане Частухине? Почему я часто и на фронте и в тылу вспоминал о нем?
Он был первым моим ротным командиром. Тот, у кого с армией связана вся жизнь, прекрасно понимает, что это значит. Первый командир, если он умен, требователен и человечен, становится для тебя примером на всю жизнь. Сейчас, в Советской Армии, где командир не только начальник, но и воспитатель, старший товарищ солдату, где у командиров и солдат единые цели, — все это понятно без слов, не требует объяснений. В царской же армии офицеру нужно было обладать какими–то особыми, выдающимися качествами, чтобы солдаты по–настоящему полюбили его, видели в нем своего второго отца, готовы были пойти за ним в огонь и в воду.
Капитан Частухин был человеком, далеким от политики, от революционных настроений. Для него верность царской присяге была священной. И все же мы, солдаты, с первых дней прониклись к нему непоколебимым уважением, полюбили его за простоту, за то, что он в каждом из нас видел человека. А такое отношение к солдатам не так уж часто можно было встретить в среде царских офицеров. И еще. Частухин был патриотом России до мозга костей. Такие, как он, не задумываясь, шли на подвиг, умирали с твердой верой в то, что сражались за народ, за родину.
Помню, в первый же день пребывания в армии на меня накричал ротный фельдфебель подпрапорщик Щербина, огромного роста детина с тараканьими усами на широком, скуластом лице.
— Как стоишь? — гаркнул он, впившись в меня колючими глазами.
Я оторопел, не зная, что ответить.
— Как стоишь? — крикнул он еще громче.
— Стою, как могу, — еле выдавил я.
— Ты еще разговариваешь? Подпрапорщик Найденов, обратите внимание на этого молодца. Научите его держать язык за зубами, — повернулся он к командиру первого взвода.
Через несколько минут фельдфебель распорядился — у кого есть деньги, немедленно сдать их писарю. И опять ко мне:
— Деньги есть?
— Есть.
— Сдай их писарю.
— Они мне самому нужны.
— В казарме хранить деньги нельзя, их у тебя украдут.
— Не украдут. Мне говорили, в армии этим не занимаются.
— А ты, видно, «умник»? — зло процедил фельдфебель. — Из рабочих?
— Да, из рабочих.