Читаем Разновразие полностью

— Вертайтесь назад, керосина нету.

А с улицы:

— У нас свечи припасены! — и в дверь.

Мать и пустила, милиция все ж, то есть полиция…

Запалили свечу толстую, достают мармелад цветной, пряники медовые, лом шоколадный, ну и красненького — бутыль мадеры.

Видит Маланья — деваться некуда.

— Я за вдовой-подружкой!

Кожух схватила и бегом, а мы, детки, на печи, глядим, что будет.

А матушка наша к Приаму побегла.

Позвал тут Приам двух мужиков здоровенных, и так они милицию-полицию отработали: вся печь в крови. А чтоб свекровка не сболтнула, мать наутро печь известкой побелила… А милиция-полиция едва башлыки поспасала с галошами, но сама никому — молчок! Зла не чинили, потому за любовь все прощается перед Богом и по закону человеческому.

У нас так! У нас не Россия! У нас — Белоруссия! У нас чуть что, и ножичком — чик!

У некоторых баб, которые шлюхи или просто темпераментные, морды как в узоре. Разлучница, которая Пиера моего в совпартшколе совратила, от меня месяц пряталась, боялась, что ее кислотой изведу, да я супостатку пощадила. У каждого своя звезда, свой рок, у матери моей — печальный. Прыгнул Приам к ней на качели, перевернул доску, упала доска, и самому Приаму ничего, и девушка, которая парно с мамой качалась, встала, засмеялась, а мама упала несчастливо и стала сохнуть. На Крещенье ее уж не стало.

И осенью последней своей повела она меня к попам, к благочинным, к отцу Преображенскому.

А у того — семья! Одиннадцать детёв! И все важные господа — доктора и революционеры. Один женат на болгарке. Другой вовсе на немке. Один из Петербурга, другой из Женевы. Позавтракают, оденут шляпы — и в гости, а там, в гостях, стол уже накрыт для угощения и разговоров, поговорят, а потом домой и опять за стол.

Интеллигенция, которая меня вырастила и научила грамоте и всему другому, всегда занималась едой и политикой!

У Преображенских каждый сын съедал по двенадцать котлет.

А сыновей было семь.

А дочерей — четыре.

У одной — язва. Так она молоко топленое пила крынками, только пенки сплевывала. Вылечилась поповна, а тут ее Сталин расстрелял как раз год в год с трубачом-карликом Мишею.

А старшего убили еще при царе, до Первой Империалистической. В Японскую. А может, в Татарскую.

Подряд на Россию три великих войны.

Юрий Пантелеймонович, горный инженер, тот не на войне, тот за Промпартию погиб.

А жена его болгарка — от тоски.

Большевик Глеб Пантелеймонович скончался от астмы в своей постели. После смерти доску ему привесили для почета у подъезда на Болоте, как он с Лениным дружил, и жене Глеба Пантелеймоновича Ольге — тоже доску после смерти. Ольга с Лениным не дружила, характер имела скверный, но была женщина ученая и премию получила от государства — сто тысяч большими деньгами. Но все равно померла.

А до Первой Империалистической, когда еще Гитлер не наступал, когда живы были, как сядут за стол: благочинный да благочинная, поповичи да поповны, да господа гости, помещики и революционеры, или просто какие люди знакомые, так сколько мяса надо! Свинью к обеду резали, а после обеда — нет свиньи: хвост да уши… Как пообедают, мужчины в сторонку — дымить сигарами, вина пить, а дамочки с зонтиками по саду гулять. А потом сойдутся вместе — и к фортепьяну: поют, танцуют. И народ с поля идет веселый, поет, пляшет. На закате поется сладко… А там ужин, а к ужину теленка подавай: сам на блюде горой, в зубах — петрушка.

…Осенью той печальной, как пришли мы к Преображенским, увидев нас, благочинная велела прислужнице своей конфекты и чаю принесть, но мать моя к конфектам не притронулась, на колени в горе своем бухнулась перед благочинною:

— Вот тебе моя сирота. Бери ее за кусок хлеба — не за деньги. Придет после смерти моей мачеха, куда ей падчерица хроменькая?

Заплакала тут моя матушка, Маланья Лукашовна, и попадья Преображенская заплакала. Плачут обеи…

— Обещаю тебе, Маланья, научить дочку грамоте, какому рукоделию. За дочку не бойся, — благочинная говорит со слезами.

Тут и я заревела. А наплакавшись, пошли мы домой к деревне. Тихо идем. Куда спешить? Не работница больше Маланья. Спасибо, соседки мамины на огороде помогут и за коровой, еврейка Бася-шинкарка рису принесет, Приам дров нарубит, а отец все пьет — друг у него был пономарь, с ним и пил.

Так вот, идем по жнивью, я за мамку держусь, ничего не понимаю, радуюсь, что с мамкой иду и что юбка у нее красивая, шелковая юбка. В ней и похоронят.

А тут в церкви зазвонили… И платье материнское по ветру развевается — шшь, шшь… У околицы Приам ждет, поклонился низко:

— Здравствуй, Маланья, красавица милая. Как боль твоя?

Чудно жили люди. Никто слова худого про мать и Приама не сказал, а ведь все видали, любовь не скроешь. То Покров был, на Крещенье скончалась матушка, а на Масленую — ровно год, как она с качелей упала — отец на другой женился. Шесть недель вдовцом ходил, больше нельзя, лето на носу. Взял он женщину, да опять и запил.

А Приам меня к попам за руку.

<p>Поп-проказник, Касьян и кот дворцовый</p>

Поп да петух и не певши поют.

Но попы, как все люди, разные бывают…

Перейти на страницу:

Похожие книги