С тех пор как я получил это письмо, я посылаю копии с него всем пятиклассникам, спрашивающим меня о судьбе «Леньки». Моя жизнь стала легче, а жизнь Ивана Алексеевича Лоскутова – тяжелее, потому что всю дальнейшую переписку ребята ведут уже с ним самим.
Встреча с Лоскутовым не только доставила мне возможность познакомиться с отличнейшим и скромнейшим человеком, но и позволила мне выяснить одну фактическую неточность, которую в поэме я, конечно, уже не стал исправлять. В ней есть строчки о том, что отец «Леньки» погиб в сорок первом году на юге, в Крыму. В действительности воевавший на юге отец Лоскутова, Иван Михайлович, так же как и сын, – артиллерист, не погиб, как тогда думали, а был тяжело ранен, долго кочевал по госпиталям, после них доканчивал войну уже не на фронте, а преподавателем в артиллерийском училище и умер своею смертью в 1965 году.
Возвращаюсь к дневнику.
…Кроме «Сына артиллериста», я в те же дни закончил в Архангельске книжку стихов «С тобой и без тебя», дописав последние строчки последнего стихотворения: «Я, перебрав весь год, не вижу…»
У меня было смутное чувство. Было неясно, как все обернется в моей личной жизни, да и ехал я в Москву, представляя себе сложившееся там положение еще более тяжелым, чем оно было на самом деле. А в общем, что бы там ни происходило, мне предстояло принимать в этом участие, и я, боясь, как бы эта только что законченная книжка стихов не пропала, при помощи украинского писателя Холыша, симпатичного редактора военной окружной газеты, за один день перепечатал и даже переплел в типографии в три отдельные тетрадки три экземпляра этой будущей книжки, и один из них, уезжая в Москву, на всякий случай, чтоб сохранилась, оставил в Архангельске, у Андреева, директора архангельского театра. Он и его жена, актриса Воеводина, сами уже немолодые люди, тревожившиеся за своего сына, от которого с фронта уже давно не было никаких известий, отнеслись ко мне в те архангельские дни почти как к сыну, наверное, поэтому я и оставил именно у них свою тетрадку со стихами.
А самолеты все не вылетали и не вылетали, и, пропустив еще один поезд, мы решили все-таки ехать, не дожидаясь погоды, и утром 2 декабря сели в поезд, отходивший из Архангельска в Москву.
Накануне отъезда Зельма получил телеграмму из редакции «Известий». В телеграмме требовали, чтобы он ехал из Архангельска не в Москву, а прямо в Тихвин, где, очевидно, разыгрывались события. Настроение в эти дни немного улучшилось, были получены первые хорошие сведения из-под Ростова. Но в отношении самой Москвы по-прежнему не было слышно ничего успокоительного.
Зельма по дороге загрустил, ему хотелось ехать до Москвы вместе с нами. Во время стоянки в Вологде, где он должен был слезать, мы разделили с ним остатки сухого пайка, он навьючил на плечи вещевой мешок, и мы проводили его до конца перрона. И я долго смотрел ему вслед. Было как-то грустно и тревожно расставаться с ним. Предчувствие потом оправдалось. Не доехав до Тихвина, Зельма попал под бомбежку, был контужен и несколько недель пролежал в госпитале. И я увидел его снова только спустя полгода.
Против ожидания мы ехали быстрей, чем думали, и 4-го днем были уже во Всполье. Название этой станции волновало меня еще задолго до нашего прибытия на нее. Именно здесь должно было выясниться, пойдет ли поезд через Ярославль прямо на Москву или, если это будет уже невозможно, его передадут со Всполья на восток, на Вятку, и дальше пошлют кружным путем.
Простояв во Всполье несколько часов, мы, к нашему душевному облегчению, двинулись прямо на Москву. 5-го утром мы были в Александрове; до Москвы оставалось сто километров. Но когда мы простояли в Александрове целых пять часов, нас снова охватила тревога: почему такая длинная остановка, неужели мы не поедем прямо на Москву?
Наконец мы все-таки выехали из Александрова и черепашьим шагом стали приближаться к Москве. За окнами пошли знакомые подмосковные станции, дачи, переезды, платформы. На запасных путях стояло много разбитых и сожженных вагонов, были заметны следы бомбежки.
Мне и раньше во многих знакомых до войны местах казалось странным, когда к этим знакомым местам вдруг приближалась война. Но, пожалуй, нигде это не казалось таким странным, как здесь, в подмосковной дачной местности.
Вечером поезд остановился у перрона Ярославского вокзала. К Москве в поезде осталось совсем мало народу. В нашем вагоне, кроме нас, ехало всего три человека.
В Москве было холодно. По гулкому мерзлому перрону мы пошли внутрь вокзала. Вокзал был холоден, чист и пуст. Не было ни мешков, ни мешочников, ни кричащих женщин, ни детей, никого. В вестибюле дежурили одни милиционеры.