Мне казалось, что, очевидно, не сегодня, так завтра и у нас тоже начнется война с Японией. Мы все были взволнованы; Кригер и Трошкин сразу поехали к себе в «Известия», а меня водитель отвез в «Правду». По дороге мне мерещились халхингольские степи и казалось, что я опять попаду на Дальний Восток. Но когда я явился к редактору, он сказал, что мои предположения неосновательны и вряд ли на Дальнем Востоке следует ожидать каких-либо особых событий. По крайней мере в ближайшее время.
В этот день я написал и сдал еще один очерк о севере, а вечером вместе с Трошкиным, Кригером и Евгением Петровым мы поехали в совершенно пустой в это время Клуб писателей. Надо сказать, что в эти декабрьские дни писателей в самой Москве осталось мало. В «Известиях» работали Петров и Лидин, в «Правде» – Ставский, писал в газеты никуда не двигавшийся из Москвы старик Новиков-Прибой, а почти все остальные или были на разных фронтах, или в эвакуации.
В клубе в эту зимнюю ночь было совершенно пусто, никого, кроме нас. Нам выдали роскошный по такому времени харч с выпивкой, и мы просидели за столом до утра.
Женя Петров, когда на него находил стих, мог целыми часами не вставать из-за рояля. У него был чудесный слух и замечательная музыкальная память. Он играл на рояле то обрывки каких-то мелодий, то танцы, то музыкальные шутки.
Это была шумная и хорошая ночь, которой придавал оттенок некоторой мрачности только огромный, совершенно пустой дом. Мы разошлись, когда уже светало. Было морозно, иней обсыпал деревья, и улица Воровского казалась аллеей из прочитанных в детстве сказок. Я еще никогда не видел такого сплошного, такого красивого инея на всем – на домах, на деревьях, на проводах. Накануне редакция забронировала мне номер в гостинице «Москва». Я пришел в него рано утром, в большой и пустой. Не могу вспомнить другого такого тоскливого утра. В редакции все еще спали после номера. Я позвонил туда, думал поработать, но машинисток не было на месте. Кроме тех своих товарищей, с которыми я провел эту ночь, у меня в Москве не было ни одной знакомой души, которой можно было бы позвонить. Сурков и Слободской вместе с поездом своей фронтовой газеты очутились в эти дни на несколько десятков километров восточнее Москвы, в Обираловке. По игре случая, из-за того, что эта газета базировалась в поезде, а поезд поставили в Обираловке, четыре центральные газеты оказались в эти дни ближе к передовой, чем газета Западного фронта.
Впрочем, говорили, что со дня на день ее редакция должна была переехать в Москву.
Мне было дано еще два дня, чтобы окончательно отписаться за поездку на север. Я начал писать очерк «Однофамильцы» и на следующий день, не выдержав гостиничной жизни, вернулся в редакцию.
Мне отвели комнату, в которой стояли шкафы картотеки, и поставили туда диван и стол.
Положение на фронте прояснилось, наступление развертывалось, и в Москву стали одного за другим вызывать людей, по приказу редактора выехавших до этого в Казань, где была наготове вторая редакция «Красной звезды», дублировавшая московскую. Приехал Габрилович, за ним Павленко.
Девятого декабря я узнал, что Сурков и Слободской вместе со своей редакцией «Красноармейской правды» переехали из Обираловки в помещение «Гудка». Как раз в этот день у меня было назначено выступление на радио. Я должен был прочесть несколько военных стихотворений, и в их числе еще не напечатанное «Жди меня». Перед тем как ехать туда, я заскочил на машине в «Красноармейскую правду». Там в маленькой комнатке я застал Верейского, Слободского и Суркова, которого в первую минуту даже не узнал – такие у него были бравые пшеничные, с подпалинами чапаевские усы. Расцеловавшись, мы посидели минут десять, спрашивая друг друга о событиях, происшедших с нами за те несколько месяцев, что мы не виделись после Западного фронта. Потом я прочитал Алеше посвященное ему стихотворение «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…» Старик расчувствовался. Я – тоже. Из-под койки была вытащена бутылка спирта, который мы и распили без всякой закуски, потому что закуски не было.
Ровно в восемь, взглянув на часы, я с ужасом увидел, что именно в эту минуту должно было начаться мое выступление на радио.
Проскочив на студию мимо не успевшего меня задержать вахтера, я застал диктора читающим уже третье из четырех моих отобранных для этой передачи стихотворений. Ему осталось прочесть только последнее – «Жди меня». Но мне хотелось обязательно прочесть хоть бы одно стихотворение самому, в особенности это. Выступление по радио значило, что человек именно сегодня, в эту минуту, жив и здоров, и об этом сегодня же будут знать те, кто находится очень далеко от него. Я показал диктору жестами, что буду читать сам, встал рядом, потянул у него из рук лист со «Жди меня», и ему осталось только объявить, что стихотворение «Жди меня» будет читать автор. Сам не помню, как я тогда прочел его.