Труду всей актерской жизни Райкина, трудолюбию его можно поражаться. Это удивительно беспощадное отношение к себе. Я такого сроду не видала. Знала я людей талантливых, но экономных, тех, кто работает честно, не жульничает, но все же как-то бережет себя. Но так безжалостно расходовать себя, как это делает Райкин! Он весь вечер на сцене. Он отвечает за весь спектакль, за авторов, за актеров, а думает все время только о зрителях, чтобы отблагодарить их за любовь к нему. И как это замечательно, что его так же любят и в Польше, и в Англии, и везде, где бы он ни был. Не так-то легко преодолевать языковые барьеры!
Так как же рассказать про актерское мастерство? Вот по телевизору смотришь: там молодые красавицы, сыграв одну роль, очень бодро и смело, прижимая красивые руки к красивой груди, с восторгом, подробно рассказывают, как они творят в искусстве и что они уже натворили. Откуда такая смелость в суждениях, в словах – якобы ярких, но по существу заношенных: «волнение», «трепет», «волнительный», «блистательный» и еще много всяких прилагательных. Кажется, что в одном актере все это даже поместиться не может. Вот уж сколько существует русская сцена, от старых актеров таких изъяснений слышать не приходилось. Помню Тарханова, Качалова, Москвина, Шатрову, Коонен, Щукина. Как скупо и мало говорили они о своей работе! И это понятно: то, как созревает мастерство, – это что-то сокровенное, какой-то тайный процесс, совершающийся в сердце, в сознании актера – в одиночестве. Трудно понять, когда ты стал актером. Учишься – еще не актер. Поступил в театр – все еще не актер. Получаешь роль, работаешь с режиссером – нет, не актер. А время идет и идет. А потом смотришь – оказывается, ты уже давно актер. И вот тогда, день за днем, год за годом, в каждом спектакле, на каждой сцене ты без всякого сожаления оставляешь клочья своего сердца.
Для меня смысл всей жизни – работа на сцене. И не беседы с режиссером, не застольный период, а репетиция, когда в зале кроме режиссера сидит хоть кто-нибудь: хоть уборщица на балконе, хоть рабочий сцены. Как меня на репетициях ругали режиссеры! И то не так, и это нехорошо. Все недоигрываю. Типот сердится:
– Вы что, роли не знаете?
Знаю, очень хорошо знаю. Но хожу по сцене как дохлая муха и шамкаю слова. А репетиции идут и идут.
И вот наступает генеральная. Зал шумит, и мы, как цирковые лошади при звуке оркестра, начинаем вращать глазами и крутить задом. Помощник режиссера П. Гжельский (Пашенька, как его нежно называют актеры, он был долго в Сатире, а потом сто лет во МХАТе) шепчет:
– Куда вы? Постойте, рано! Теперь пошли! – А мы уже вылетели на сцену в самый раз, на реплику, точно вовремя, орем и радуемся – вот сейчас будет, должен быть взрыв смеха! И как прекрасно, что ты рассчитал и все получилось именно так, как надо. Вот прекрасно, вот радость какая!
И, представьте себе, спектакль прошел. Успех! Все миновало благополучно. Все уходят. Вы уже дома. И вас охватывает такая тоска. И надо, необходимо все пережить еще раз, рассказать товарищам, опомниться после пережитого. Вот почему актеры после спектакля идут в свой клуб. Счастье, когда в театре есть человек, который своим талантом сделал, создал этот театр и своей страстью, волей держит все и всех (Вахтангов, Любимов, Завадский). Спектакли идут сто, тысячу раз. Всегда как в первый раз. И как страшно бывает смотреть, когда при заменах и отсутствии постоянного строгого наблюдения, контроля разваливается прекрасно сделанный когда-то спектакль. Разваливается понемногу, постепенно, неудержимо. И так печально! Иногда молодые актеры этого не понимают. Так, однажды в нашем Театре обозрений я спросила строго одного молодого актера, который, передавая мне стакан на сцене, держал руку не так, как всегда, так что я должна была обернуться, чтобы взять стакан:
– Почему так могло получиться?
Он страшно удивился:
– А в чем дело? Не все ли равно?! Ведь мы сыграли эту сцену уже пятьдесят раз!
Я ему обещала, что еще шестьдесят раз буду требовать, чтобы он подавал мне стакан точно так, как на премьере.
Зато когда на гастролях, в самом конце, шел последний спектакль, можно было все. Тут делалось что-то невообразимое. Не то чтобы это кем-то дозволялось, но так уж установилось (я говорю о театрах «малых форм»), что можно было ожидать на сцене чего угодно. Если, например, актер, выбегая на сцену, должен был быстро надеть калоши, они оказывались прибитыми к полу гвоздями. Или на реплику выходил совершенно не тот, кого вы ожидали, или с разных сторон выходили двое в одинаковых костюмах и париках. Нужно было все это выдержать и не засмеяться, а то пропало дело. Если засмеешься на сцене, начнут смеяться все, вплоть до оркестра. Надо найтись во что бы то ни стало, когда вместо телеграммы, которую вы ждете и должны прочесть по ходу пьесы, вам подают на подносе сапожную щетку.
А из-за кулис смотрят жадные, веселые глаза, и все уже смеются. Даже дирекция и сами директора бегали смотреть на это безобразие и потом хохотали несколько дней.