Нахальная чайка пролетела в метре от них, всплеснула крыльями и села на волны. Магдалина, собрав горсть ракушек мидий, перебирала их на песке, складывая в узоры и тут же разрушая, вновь создавая новые и вновь разрушая.
Как в калейдоскопе. Она замкнулась в себе, словно он попытался ее изнасиловать. Ему не удавалось заглянуть в сгустившийся мрак ее глаз. Она отвернулась, накинув на плечи полотенце с картинкой мускулистого борца.
— Еще раз прошу, не трогай Корявого, — сказала она, а потом: — Все-таки я сука. Запомни, я настоящая сука…
Теперь прикурил он и протянул ей сигарету. Без видимой причины, не зная почему, он снова заговорил о том самом, невероятном фильме «В прошлом году в Мариенбаде». Это был медленный стриптиз, упоительное умерщвление целого мира, лишенного боли, а значит — и достоинства. Она внимательно слушала и все понимала. Магдалина уже знала, что недостаточно видеть, как он засыпает, что Созополь — это лишь миг, но у них двоих уже есть их общее прошлое и туманное будущее.
— Я голодна… — сказала Магдалина.
На понедельник у Бояна накопилось так много сложных встреч и переговоров, хоть и перенесенных Магдалиной, но не дававших ему покоя, что домой он вернулся почти ночью, в пол-одиннадцатого. Устал он зверски и побаивался встречи с Марией, предстоящего разговора и ее заикающегося молчания. Темнота еще не сгустилась, горы за домом окутывал густо-фиолетовый сумрак. Сторож — здоровенный загорелый шоп — встал навытяжку у ворот и отрапортовал ему, что сауна разогрета, обе его дочери упорхнули на тусовку, но госпожа супруга ждет его в доме.
Боян отпустил Прямого (Корявого он сегодня вышвырнул на улицу, надеясь, что больше его не увидит), вышел из машины и направился к дому по аллее, обрамленной подстриженными кустами. Ему было необходимо впитать в себя сухой жар сауны, взять тайм-аут и собраться. Раздался крик совы — она кричала в сумерках, подзывая темноту, чтобы прозреть, добыть себе пищу и насытиться.
Кондиционер в гостиной струил прохладу, замысловатая, любовно отреставрированная венская мебель, казалось, продрогла, телевизор работал вхолостую — никто его не смотрел. Мария вязала на спицах, облюбовав себе укромное место на диване в уголке. Спицы метались в ее руках, выплетая и упорядочивая петли, подобные ее заиканию, стремясь создать нечто единое и целостное, словно это она сама мучительно старалась сказать нечто законченное и значимое. Она связала уже с десяток свитеров для него и дочерей, которые никто так ни разу и не надел. Уродливые, растянутые, воплотившие в себе стремление жены как-то организовать свое время, чтобы затем раздать его, подарить близким людям, они копились на полках шкафов Иглики и Невены, но дочери отдавали предпочтение фантазиям Лучано Бенеттона. Мария почувствовала его присутствие, но не подняла головы. Ее небрежно отброшенная набок челка скрывала высокий лоб. Улыбка в глазах жены давно угасла.
— Все вяжешь? — спросил он.
— Д-да.
— Я вернулся.
— Д-да, — повторила она.
— Что там по телевизору?
— Н-не знаю.
— Тяжелый был день, — вздохнул он, — сделка с казахстанским хлопком сорвалась… лондонского клиента, наверное, потеряю.
— С-с-сочувствую… — безучастно и мучительно долго выговаривала она. — Д-дана (Даной звали их кухарку) сварила тебе дунайскую уху из головы сома.
— Обожаю ее уху, — сказал он, присев на кожаный диван напротив.
Их молчание было глубоким и холодным, как горное озеро над Бояной. Он закурил сигару, обежав взглядом десятки картин на стенах, а они в ответ вызывающе пялились на него, лучась какой-то особой энергией — некоторые казались болтливыми, заполняя вакуум, пустое пространство между ним и Марией. Он вспомнил, как лет пятнадцать тому назад они купили первую из них у художницы Лики Янко: странную изящно-уродливую Мадонну с каменным глазом. Она прижимала к себе Младенца, а над ней еле угадываемый пейзаж с осликом и солнцем напоминал о неразрешимом столкновении духа и материи. «Любая картина — она как цветок в вазоне, — сказала им тогда Лика Янко, — ее нужно поливать взглядом, любознательностью, любовью, иначе она не сможет существовать». И добавила устало и мудро: «Ваша жена — красавица, товарищ Тилев, берегите ее…» «Мария — моя Мадонна с Младенцем. Она — все, что у меня есть, — подумал он тогда, — все остальное незначительно, потому что необъятно!»
— Я т-тебе п-подогрею уху, — мучительно выдавила Мария, но пальцы ее продолжали свое движение, не прерывая процесса сотворения из ничего, из обмана ускользающего времени.
— Гнусный день… я еще не голоден.
— Д-дана сделала тебе и г-гренки с м-маслом.
— Я люблю их с пестрой солью[20].
— Она в-все с-сделала как т-ты любишь: п-посыпала и п-пестрой с-солью, и черным п-перцем.
— Греки отменили встречу в пятницу.
— Эт-то хорошо или п-плохо?
— Не знаю. Но меня это тревожит, мне кажется, надо мной нависла какая-то угроза.
— Т-ты просто п-переутомился. Отсюда и тревога. — Мария вздохнула. — У м-меня н-нитки к-кончаются.
— Завтра распоряжусь, чтобы Прямой купил тебе еще.
— Н-на свитер для Иглики мне хватит… она такая худенькая.