— Слышит моё сердце, что старец святой Адриан никогда бы не принял эту даму, не явись она к нему вместе с вами.
— Он что же, знал чего-нибудь о ней?
— Ему и знать не надо; он одним своим чутьём человека насквозь видит.
Скажу тут кстати: много у меня приятелей здесь в городе на Неве появилось, есть среди них и милые сердцу друзья, но, пожалуй, самый близкий теперь у меня товарищ — этот нечиновный, никакими званиями и наградами не отмеченный человек рабоче-крестьянского сословия. Мне с ним всегда интересно, и каждый раз я с удовольствием с ним встречаюсь.
Ну, а жизнь наша мирская продолжалась; теперь уже, правда, без Дарьи Ивановны, без её роскошного блестящего «Мерседеса».
Однажды мне позвонил Николай Николаевич Скатов, директор Института русской литературы, известного у нас под именем Пушкинский дом, изъявил желание встретиться. Я пригласил его к себе. Он приехал, и у нас с ним сразу же завязалась дружеская беседа. Мы были знакомы заочно, но встречаться нам не приходилось, и я сразу мог оценить доверие, которое он мне выказывал. Говорил о том, как печатаются при новой власти его книги, какие творческие планы он вынашивает в это смутное для России время, как часто ему приходится бывать в Москве по делам института и как помогают ему высокие государственные мужи из тех, кто ещё недавно жил в Ленинграде и которых он хорошо знал.
Как человек интеллигентный, деликатный, он ничего не говорил об истинной цели своего визита, но я знал, что он хотел бы стать членом нашего коллектива по квоте полного академика. Передо мной был тот самый характерный и даже типический случай в положении русского учёного во все годы советской власти, когда в русскую академию наук сбежались и сцепились в плотное кольцо люди нерусские, главным образом евреи, и там уж для русского учёного возводились такие запруды, преодолеть которые становилось невозможно. Многие учёные, создававшие научные школы, а то и целые направления, не удостаивались чести быть академиком. Даже Дмитрий Менделеев, совершивший великое открытие, не был принят в Российскую академию наук. Создалась ситуация, подобная той, которая была при Ломоносове, когда в Российской академии все ключевые посты заняли немцы и величайший из русских учёных с горькой иронией заявил: я хотел бы стать немцем.
Появление общественных академий в наше перестроечное время было, ко всему прочему, еще и реакцией на ту вопиющую несправедливость, которая и во все времена русской истории имела место, но в советское время приняла поистине уродливые формы: членом Русской академии мог без труда стать посредственный деятель от науки, но в то же время гигант вроде Менделеева туда, как в ушко игольное, проникнуть не мог. В общественных академиях сама научная общественность как бы исправляла это нелепое положение.
Выбрав подходящий момент в нашей беседе, я как бы между прочим сказал, что у нас в президиуме давно высказывалось мнение пригласить его к нам в академию. Он на это заметил: да я бы и сам к вам пришёл, но от кого-то слышал, что у вас громоздкий и трудный механизм приёма новых членов, может быть, даже более трудный, чем в Российской академии наук. Я на это сказал:
— Да, это верно, но, я надеюсь, мы найдём двух рекомендателей, а третью напишу я сам.
На том и порешили. И расстались до новой скорой встречи. Я сел за компьютер и написал рекомендацию: