Только Могут, видимо, был не так прост, как Соловей, не на посвист один надеялся. Если Соловья Илья Муромец одолел без затей, богатырской силой, то Могута пришлось брать хитростью. К сожалению, в чём она заключалась, кому принадлежали план и руководство операцией, кто входил в «группу захвата», летописец не знал или дал подписку о неразглашении. Как досадно! Так и рисует воображение засаду в тёмном лесу, гридей и отроков, замерших за вековыми дубами, напряжённый взгляд боярина, впившийся в еле заметную разбойную тропу, дозорного, раздвигающего рукой ветви... А то — корчму где-нибудь на бойком месте, здоровенного детину, запивающего удачный набег хмельными медами и зыркающего по сторонам пронзительными глазищами из-под надвинутой на самые брови «шляпы земли Греческой», постепенно заполняющих горницу весёлых и плечистых молодцев, теснящихся к дверям и косящетым окошкам или подсаживающихся поближе к детинушке. А детинушка, хоть и глядит, казалось, в оба, видно, призадумался. И даром, что силу имел могутную, а когда (по сигналу, которым была песня, затянутая начальником: «Во зелёном во лугу ночью я гуляла») оседлали его да скручивали под лавкой (или под кустом), то сопротивления большого не оказал. Представши же пред ясные княжеские очи, вдруг «въскрича зело, и многы слёзы и испущая из очию» (это уже летопись): «Поручиника ти по себе даю, о Владимере, Господа Бога и Пречистую его Матерь Богородицу, яко отныне никако же не сътворю зла пред Богом и пред человеки, но да буду в покаянии вся дни живота моего!» (Так вот в чём дело! Он уже готов был проложить дорогу Кудеяру и уйти в монастырь!) Владимир, вероятно собиравшийся «с рассмотрением и великим испытанием» начать правый суд, был потрясён до глубины души. Он вообще, как говорит летописец, в последние годы «многы слёзы проливаше, и всегда живяше в тихости и кротости, и в смирении мнозе, и в любви и милости», постоянно повторяя: «Блажени милостиви, яко тии помиловани будут» и «Милость хвалится на суде». Поэтому сразу же «умилися душею и сердцем» и «посла» Могута к «митрополиту», «да пребываеть, никогдаже исходя из дому его». Могут всё исполнил, «заповедь храня... крепким и жестоким (то есть суровым, аскетическим, —
Почему сохранилась о нём память? Возможно, когда-то это было (если было) громкое дело. И Могут по своей известности соперничал с Соловьём. Может быть, о нём пели и рассказывали калики перехожие — паломники и странники, — воздавая хвалу Творцу, так изменившему судьбу падшего человека, пробудив в нём совесть. А может быть, Могут был первым из плеяды благородных разбойников и народ видел в нём скорее защитника и потому «славил» его, позабыв имена тех, кто положил конец вольной жизни черниговского (?) удальца. Ведь в те времена у социальных низов были уже свои понятия о том, как выглядит разбойник. И пахарь Микула Селянинович, представитель самой мирной и самой главной профессии в государстве, втолковывал князю Вольге Святославичу, что на них очень похожи, например, княжеские сборщики податей (со всеми вытекающими отсюда последствиями):