Шварц нагнулся и отобрал у Вейсмана карту, несколько раз перевернул ее, потряхивая перед лампой. И снова по стенам, по лицу Вейсмана пробежали тени, и Отто недовольно поморщился. Ему чего-то не хватало, что-то тревожило и мешало думать привычно-настороженно. А тут эти тени…
Гельмут показал на карте место поиска, свой план, путь зайца, коротко посмеиваясь, рассказал, как были взяты пленные и как он вербовал Прокофьева.
— Ты все слишком усложняешь, — поежился Отто, поглядывая на окно: ему показалось, что из него дует. Шварц все так же расхаживал по избе, изредка скрываясь в сумеречном запечье, и тогда псы боксеры тревожно потряхивали черно-рыжими мордами, вопросительно глядя на хозяина.
Вейсман молчал. Его не оставляло нечто тревожащее и угнетающее. Но что это было — он не знал. Оно росло в нем самом из какой-то совершенно непонятной, неизвестно почему и откуда пришедшей молчаливой пустоты. Словно в нем что-то провалилось, исчезло, оставив странную и с каждой минутой все более страшную, настороженную тишину. И, не понимая, почему это произошло, Отто не заметил, как после очередного нырка Гельмута в запечные сумерки вдруг смолк сверчок.
Гельмут смотрел на мрачнеющего Вейсмана, понимая, что его товарищ и следователь находится в той степени самоанализа, когда следует нанести ему точный удар и тем подготовиться к следующему этапу этой трудной беседы-сражения. Он быстро подошел к столу, опять отобрал карту, снова помахал ею перед лицом Отто и лампой, указал место, в котором Прокофьев был выпущен из немецких траншей. Вейсман еле сдержался, чтобы не вырвать карту, — смена теней бесила его, как бы расширяя его внутреннюю пустоту.
Он не успел сделать этого, потому что за окном послышалось легкое поскрипывание или шуршание — еле уловимые признаки чьей-то чужой и, как сразу показалось Вейсману, враждебной ему жизни. Прежде чем он сумел справиться с неожиданным приливом страха, из-за окна донесся хватающий за душу вой. Он словно рождался не в волчьей груди, а в захлестнувшей Вейсмана пустоте и вначале был низок, словно шел из бездонной гулкой бочки. Но постепенно, забираясь все выше и выше, приобретая все большую силу, он поражал жестокой тоской, безысходностью, с непонятной властностью притягивая к себе.
Белесые напомаженные волосы на макушке Вейсмана дрогнули и затопорщились непокорным хохолком; тонкогубый, властный рот чуть приоткрылся; и он, не сдерживая оторопи, повернулся к Гельмуту. Шварц уже давно смотрел на него в упор — по-своему красивый, собранный и властный. Его округлое лицо со слегка вздернутым носом вытянулось, в нем появилось что-то острое, колючее.
И в это время позади Гельмута раздался почти такой же тоскливый, словно испуганный вой: одна из собак не выдержала и ответила тому неясному, кто бродил в холодной темноте, жалуясь на безысходную волчью жизнь, и звал к себе. У слабонервной полукомнатной, полупалаческой собаки не нашлось сил противостоять древнему жестокому зову.
Эта перекличка голосов — одного властного даже в своей тоске и другого трусливого, с подвизгиванием — сломила Вейсмана. Он вскочил и, отпрянув к стене между окнами, быстро спросил у слегка побледневшего, но все такого же собранного Гельмута: — Что это? К чему?!
Шварц пожал плечами и повернулся. Одна из собак — более крупная и, по-видимому, более молодая, скосив набок черно-рыжую морду, тянулась вверх, к невидимому сквозь потолок месяцу, и странно разевала пасть. Свет лучился на ее молодых белых клыках — они были мощны и страшны, но звук, прорывавшийся между этими могучими, костедробильными клыками, был пронзительно тонким и беспомощным, как у изошедшего криком и страхом ребенка.
Вторая собака, поприземистей, по-прежнему сидела на задних лапах и с деловитой собачьей укоризной косилась то на свою подвывающую соседку, то на прижавшегося к простенку бледного и разом отрезвевшего хозяина. Гельмут строго прикрикнул на собак: первая, испуганно и в то же время как бы извиняясь, потупила большие навыкате глаза, попыталась встать и подойти к Гельмуту, словно признавая его силу, его власть и соглашаясь перейти к новому хозяину. Но вторая сразу вскочила на ноги и, приглушенно рявкнув на первую, тоже подалась к Гельмуту. Он довольно усмехнулся и повернулся лицом к столу.
Почти сейчас же опять пронесся уже удаляющийся, призывный и теперь будто обиженный волчий вой. Вейсман медленно подошел к своему месту. Он уже понял все и потому, что образовавшаяся в нем пустота начала заполняться пережитым, успокаивался.
— Я должен сказать тебе, Отто, — неожиданно тоскливо произнес Гельмут, — что, когда воют волки, русские говорят — к морозу. А вот когда воют собаки — русские считают, что это к смерти.
Нет, Вейсман не испугался. Смешно, чтобы он испугался русской приметы. Просто ему стало не по себе.
— Молодая еще, — пробормотал он.
— Давай выпьем, чтобы эти приметы нас не касались, — поднял стакан Гельмут. — Хотя, честно говоря, нам никогда не следует забывать, что мы на фронте. А если верить приметам нашего высокого начальства — русские на этом участке что-то замышляют.