Да, мир «решительно стал» картиной, однако он перестал существовать как таковой – в той его данности, каким он может быть для того, кто есть сам этот мир, его неразделенное составляющее. И М. Хайдеггер подчеркивает, что это становление происходит одновременно с формированием человека как субъекта (subecticum), иными словами, и сам человек перестает быть собой, он тоже нарисован, он вырисовывается в оппозиции новому образу мира, он выделяется на нем, как фигура на фоне, а поскольку фон – картина, то и выделившаяся на нем фигура не лучше того. Наша привычка восхищаться «субъектом», происходящая из бездны внутренних комплексов, отменно служит свою службу: вместо человека мы получили «субъекта», вместо мира – «картину», вместо жизни – виртуальную головоломку, в которую нет хода никому извне, да и сами мы совершенно запутались в этом лабиринте, так что и выхода из нее также не наблюдается.
Этот хваленый «субъект» есть по сути я-неотождествленная роль (множество этих ролей), он есть тот, кто знает, что другой, как говорит Ж. Лакан, может обмануть (переходная интерсубъективность), и сам обманывает. При этом он «сам обманываться рад» только в том случае, если это его собственный обман, которому он верит, иногда с полной безотчетностью рассматривая свои идеалистические представления как нечто незыблемое, чрезвычайно важное, как «истину» или «устремление» к ней. Наслаждаясь своей «исключительностью» и мучаясь при этом одиночеством («социальное одиночество»), он представляет собой жалкое подобие человека, как хорошо было подмечено М. Хайдеггером (правда, сарказма собственного высказывания он не приметил), – изображением на «картине». Художник слился со своим полотном, когда же он зрит себя в зеркале – сила его фрустрации (несоответствие ожидания увиденному) повергает его в ужас, впрочем, он всячески страхует себя от подобных переживаний и рисует уже и зеркала (завидная участь автопортретов).
Средний контур при этом совершенно истончается, он поруган и обесчестен. От физиологизма (бихевиоризма) отреклись, обвинив его в слепоте по отношению к «экзистенциальным сущностям», которые, впрочем, ничего, кроме «экзистенциальной тревоги», их «зрителям» не принесли, от традиционализма отказались. Теперь, ко всему прочему, оказывается, что нет и фактических отношений сына с матерью и отцом, а есть только Эдипов комплекс и масса нереализованных желаний, которые существуют, правда, лишь в идее… Но что ж этому удивляться? ПЗМ целиком и полностью существует в мире своих идей, представлений, когнитивных аберраций, сложных мировоззренческих концепций, призванных сгладить болезненные последствия неадекватности, что порождена отказом от реальности в пользу ее «картин», «набросков» и «графических полотен». Даже физиологические отправления перестают приносить физиологический отклик, если что еще и вдохновляет ПЗМ – так только «бирка», «модная лейбла», «элитная марка» на предметах обихода, собеседниках, книгах, теле, да и они, по правде сказать, не очень радуют, но хотя бы придают игре замысловатую форму и подчеркивают «исключительность» основного игрока.
«Стена языка» стала кельей, система закрылась и на всякие попытки ее разгерметизировать отвечает новыми строительными работами и ударными стройками. В общем и целом, следующее замечание Эдмунда Гуссерля верно, хотя разочарования, о которых он говорит в последней фразе, будут ПЗМ воинственно преодолеваться. «Легко заметить, – пишет Э. Гуссерль, – что уже в человеческой жизни, и прежде всего в индивидуальной, от детства до зрелости, изначально чувственно-созерцательная жизнь, в разнообразной активности создающая на основе чувственного опыта свои изначально очевидные образы, очень быстро и по нарастающей впадет