И я знаю, что никакие молитвы не помогут.
Стучусь в дверь. Долго не открывают, нет там никого, что ли, если нет никого, ей-богу, снесу дверь к чёртовой матери, пусть знает Чердак, как дома не быть, когда я пришёл…
Дверь открывается, выпускает заспанную рожу Чердака.
– Чего ломишься-то?
– А то сам не знаешь, чего ломлюсь.
– Как всегда?
– Ну…
На негнущихся ногах вваливаюсь в коридор, дрожащими руками вытаскиваю из кармана банкноты, главное, не растерять…
– Три, четыре… ты чего, милостыню собирал? – смеётся Чердак.
Мне не до смеха. Начинает ломать. Ещё не начинает, ещё только едва-едва, такое состояние, когда ещё терпимо, но уже невтерпёж…
Чердак протягивает снадобье. Выметаюсь на лестницу, сил нет уже ждать, разбиваю ампулу, набираю в шприц, ещё вспоминаю, что надо выпустить пузырьки воздуха. Вот так наши и умирают от закупорки сосудов. Или от заражения крови. Или…
Это всё неважно. Сейчас всё это будет уже неважно, сейчас я буду мёртвым, и меня будут окружать мёртвые, и я буду плясать с ними их бешеные пляски…
Покачиваюсь на границе двух миров, падаю в тот, сладкий, невесомый мир…
Чувствую, что так было – все века, во все времена, в осеннюю ночь, ночь демонов, мёртвые оживали, вставали из могил, кружились в бешеном хороводе вместе с осенней листвой под звуки неведомой мелодии…
…смотрю на свои истлевшие костяшки, вижу мёртвые глазницы вокруг…
…прихожу в себя на полу подъезда в луже собственной блевотины, какая-то бабища надрывно орёт: что за скотины такие, ни стыда, ни совести нету…
Да пошла ты…
При свете дня лес возле дома кажется совсем не страшным. Да здесь всё кажется не страшным, ночные мороки как будто умерли. Вот именно, что как будто. Это только кажется. Я знаю. Они ушли туда, в темноту чащи, ждут своего часа.
Они…
Я не знаю, кто они. Я не знаю, кто он, который приходит каждую ночь. Я не знаю его имени. А может, у него и нет никакого имени.
Прошлой ночью я всё-таки победил его. Всё-таки дождался рассвета, дождался того часа между днём и ночью, когда ещё не тьма, но уже не свет, когда он, вспугнутый солнцем, отступил от окна, ушёл в темноту леса.
Я следил за ним. Я видел, куда он пошёл. Чёрт возьми, в подступающем рассвете я видел, как он лёг в землю…
Иду в тёмную чащу. Разумеется, я ничего не найду, разумеется, мне померещилось что-то там, ночью…
Разрываю сухую листву, просто так, может, наткнусь на какой-нибудь боровик или мухомор, дам ему пинка, ещё бы сейчас потоптать дедушкин табак, только он весной бывает, не сезон…
Разрываю листву.
Вижу его.
Он лежит, зарылся в листья, истлевший, пропахший смертью. Вот так же в доме пахло, когда бабушка умерла, это я хорошо помню. Вижу его пустые глазницы, подёрнутые паутинками, каких-то мошек на теле…
Он поднимает голову…
То есть, что я говорю, не может он поднять голову, не может он сесть на земле, неуклюже встать…
…через секунду вижу себя бегущим по просеке, кажется, я кричал, а может, нет, не помню, бросаюсь в дом на окраине деревушки, врезаюсь в отца…
– Ты чего, а?
Вздрагиваю, прихожу в себя, действительно, чего я…
Почему так бешено колотится сердце…
Оно теперь всегда бешено колотится, оно как будто чувствует, что недолго ему осталось. Чердак честно сказал, с его зельем больше трёх лет не живут. Только мне плевать, сколько живут, сколько не живут. Наступает время, когда за зелье отдашь не то что какие-то годы жизни, но и…
Но и…
А больше мне и нечего отдать…
Дамочка цокает каблучками, совсем близко. Выскакиваю из проулка, выхватываю сумочку, ай, ах, ой-ой-ёшенки, как сказал бы Чердак…
Бегу в темноту ночи, в хоровод осенних листьев. Скорее к Чердаку, за снадобьем, осталось потерпеть немного, и буду плясать в хороводе мертвецов, сам лёгкий, бесплотный, бестелесный…
Кто-то преграждает дорогу…
– Ты чё, парень, охренел?
Кто-то хватает сумочку, вырывает, пусти-пусти-пусти, отбиваюсь от кого-то, визжит дамочка: держите его, держите, кто-то швыряет меня на землю, на какие-то штыри какой-то стройки…