Разрушение шахты Жан-Барт, по-видимому, можно было бы рассматривать, как разгул стихии, буйство инстинктов уничтожения, вырвавшихся на волю. В отблесках пламени вопящие женщины, набросившиеся с железными полосами в руках на генераторы и топки, «казались окровавленными — потные, простоволосые, как ведьмы на бесовском шабаше». Мужчины раздобыли молотки. Но перед этим торжеством разрушения был момент, который нечто проясняет в данной сцене: когда начали рубить канаты и пронзительный звук пилы, режущей сталь, казалось, наполнил шахту, все замерли — «смотрели и слушали, охваченные волнением». Маэ, стоявший в первом ряду, следил с суровой радостью, как укрощали хищного зверя: «словно зубья пилы, перегрызавшие канаты этой проклятой дыры, куда больше никому не придется спускаться, навек освобождали рабочих от их общего несчастья». И когда забастовщики, покончив с Жан-Бартом, двинулись дальше, они перестали быть неистовствующей толпой. Этьен выравнивал колонну, впереди шли женщины, некоторые были вооружены палками. Прожженная, жена Левака, Мукетта «маршировали в своих лохмотьях, словно солдаты, отправляющиеся на войну».
Разные типы рабочих рисует Эмиль Золя, иногда лишь несколькими штрихами, разные уровни сознания показывает в сцене бунта. Масса шахтеров не однолика. Какой-то из забойщиков Жан-Барта примкнул к забастовщикам «из желания отомстить хозяину». А старый шахтер Кандье, оставленный охранять шахту Миру, один держался против целой группы бастующих, не позволяя остановить работы: «Я сказал, что не подпущу вас к канатам. Не толкайтесь, а то я на ваших глазах брошусь в шахту… Я такой же рабочий-, как и вы». Рабочий, полвека отдавший шахте, но с сознанием непробудившимся, «он так же, как и забойщик, имел слабое представление о солидарности», над которой у него решительно преобладал дух повиновения хозяевам. «Меня поставили сторожить, и я сторожу, — твердил он. — Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло».
Маэ убеждал старика: «Это наше право! Как же добиться всеобщей забастовки, если не заставить товарищей быть с нами заодно?» К этой мысли он сам пришел недавно и трудным путем. Но на других это упорство дядюшки Кандье действовало по-иному: «…слова его будили где-то в глубине их сознания отзвуки солдатского послушания, братства и покорности судьбе». Толпа оставила шахту Миру с ее защитником и устремилась по дороге, не замечая усталости, не чувствуя разбитых, израненных ног. «В Мадлен! В Кручину! Хлеба! Хлеба!» Снова забастовщиков подхватил вихрь.
Есть некоторая закономерность в приступах жажды разрушения, охватывающей бунтующих. Они не могут сдержать ярости при виде конкретного воплощения зла, причинявшего им беды. Когда громили шахту Гастон- Мари, гнев обрушился на водоотливную машину: «…мало было остановить ее, заглушить последнюю вспышку пара, на нее набрасывались, как будто это был человек, которого хотели лишить жизни». С такой же яростью накинулись и на предателя Шаваля: «В колодец его! В колодец!» Так позднее появилось в романе и ошеломляюще резкое натуралистическое пятно: сцена дикой расправы обезумевших женщин с лавочником Мегра.
Шествие забастовщиков, картины погрома в шахтах часто истолковываются как разлив стихийных, бессознательных сил, разгул животных инстинктов. Однако Золя в контексте этих сцен поместил мотивировки действий и раскрыл такие состояния людей, которые в пределах только инстинктивной сферы, изолированно, вне процесса сознания рассматриваться не могут. «Старая фламандская кровь, густая и спокойная», разогревалась медленно, «воспаленный мозг» бунтующих «издавна жгла мысль о возмездии», они «ненавидели плохо оплачиваемый труд, а их голодный желудок требовал хлеба». И разрушительные действия их, показанные в романе, — выражение и своего рода итог длительного подспудного процесса: «…отравленный гнойник озлобления медленно назревал и должен был наконец прорваться; бесконечные голодные годы вызвали мучительное желание насытиться избиением и разгромом».
Зрелище этой грозной энергии, этот красный призрак революции («la vision rouge de la revolution») вызывает у Золя двойственное чувство. Интонации тревоги звучат в его размышлениях о грядущих временах, когда «предоставленный самому себе своевольный народ будет так же метаться по дорогам и проливать кровь богачей, рубить им головы и сыпать золото из разбитых сундуков». Но значение «первого толчка», который заставил эксплуататоров трепетать от страха, писатель выразил с эпической грандиозностью.
(Величавое движение прозы Эмиля Золя, торжественность чеканной ритмики, которая легко перелагается в строфы поэмы, придает массовым сценам «Жерминаля» патетическую эмоциональность, героическое звучание.
Инженер Негрель знал всех шахтеров в Ворё, но, увидев, как по дороге «вся эта масса катилась, единой глыбой…. слитой…. сжатой», сказал: «Никого не узнаю!»… Они действительно были неузнаваемы.
Les yeux brulaient,
On voyait seulement les trous des bouches noires, Chatant la Marseillaise,