В жестких, «как палочные удары», формулах брат Арканжиас раскрывал догматы христианской веры перед учениками католической школы. Впрочем, за пятнадцать лет службы ни одного из них христианином не сделал, как признавался сам. В своей изуверской ненависти ко всякому проявлению жизни он с одинаково жестоким наслаждением разорял гнездо малиновки, метко опрокидывая «хрупкую колыбельку пташек… прямо в поток», сулил свернуть шеи дроздам или проклинал жителей Арто за нечестие, по-своему его понимая. В «Наброске» Золя пометил: «Не придавать этой фигуре ничего возвышенного, подчеркивать отвратительные и вульгарные стороны… Грязь безбрачия». Но слишком много правды было вложено в образ Арканжиаса, чтобы он мог приобрести возвышенные черты. Целомудрие, в котором нет чистоты; изуродованная психика; искаженные представления о бытии; неистовая ненависть к естественным законам жизни — все эти стороны образа монаха Арканжиаса нашли в романе яркое, остро реалистическое воплощение.
В тот вечер, когда отвергнутая аббатом Муре Альбина возвращалась в Параду, брат Арканжиас бурно веселился. Повод для веселья у него был. Вся краткая десятая глава III части занята сценой в кухне церковного дома. Там шла игра в карты. Арканжиас и старая служанка Тэза «хохотали так, что стены тряслись». Монах был неистощим на шутки: поднимал стол с горящей лампой, бесстыдно плутовал, становился на четвереньки, изображая волка… Переполнявшая его радость искала выхода. «Усевшись верхом на стуле, он проскакал вокруг стола». Повалился на пол. Болтая в воздухе ногами, заявил: «Всякий раз, как господь соизволяет послать мне развлечение, он наполняет звоном мое тело. И тогда я катаюсь по полу. От этого весь рай смеется» («Quand il consent a m'envoyer une recreation, il sonne la cloche dans ma carcasse. Alors, je me roule. Ja fait rire tout le paradis»).
Смело написанная, эксцентричная сцена временами приближается к гротеску, оставаясь, однако, в границах жизненно возможного. Юродствующий брат Арканжиас жалок и страшен, бунт искаженной природы вызывает отвращение. «„Я когда верчусь, воображаю себя божьим псом, — объяснял он аббату Муре. — Глядите, вот я кувыркаюсь для святого Иосифа. А сейчас — для святого Иоанна, а теперь — для архангела Михаила. А это вот для святого Марка и для святого Матфея“. И, перебирая целую вереницу святых, он прошелся колесом по комнате».
Пока брат Арканжиас тешил ангелов, аббат Муре предавался размышлениям о своем проступке. Композиция данной сцены поддерживает впечатление параллельности развивающихся линий, глубокой внутренней общности, несмотря на их явное внешнее несходство. Брат Арканжиас галопировал верхом на стуле по кухне; буйствовал, пробуя силу; бился об заклад, что задом высадит дверь в столовую; громовым голосом распевал «Повечерие», в конце каждого стиха хлопая картами по ладони…
Аббат Муре изнемогал от скрытой «яростной, непрестанной битвы с самим собою». У него не хватало сил подняться. «Он приложил лоб к стеклу и глядел в ночной мрак, постепенно засыпая и впадая в оцепенение, похожее на кошмар».
Эти планы ассоциируются. В сниженном виде, в уродливых патологических формах в Арканжиасе раскрывается черта, которая составляет важную сторону и образа Муре. Патологическая аффектация брата Арканжиаса и состояния религиозно-мистического транса, обычные для аббата Муре, имеют одно происхождение, относятся к области психических аномалий. Но, рисуя отклонения в сфере психики, Эмиль Золя в данном романе неизменно сохраняет социальный аспект. Недаром брат Арканжиас называл себя «божьим жандармом». Искореняя грех, как он его понимал, монах был «придирчив и усерден точно тюремщик», заделывающий каждую отдушину, «сквозь которую виднеется хотя бы клочок голубого неба». А сейчас он «бесконечно ликовал», увидев Альбину, уходившую под ливнем, который так и хлестал ее… «Мне теперь веселья на педелю хватит».
Накануне, близ селения Арто, защищаясь от града камней, которыми Арканжиас осыпал Жанберна, философ сказал монаху: «Вот надоел, скотина!.. Неужели придется разбить тебе голову, чтобы убрать тебя с дороги?»
Аббат Муре, изгнавший Альбину из церковного дома, с недоумением прислушивался к себе: «Иногда в нем звучит чей-то посторонний, не его голос». И ужасался своей жестокости: «Разве он сам обошелся бы с ней так дурно? Нет, нет, то был не он…» Но он сам как решил бы этот спор, от которого зависела не только его жизнь?
Состояние полной внутренней ясности пришло к Сержу Муре в тот час, когда, после бурного ливня, вечернее солнце завладело церковью и внезапно сделало ее неузнаваемой. «Тысячи восковых свечей» не смогли бы потопить церковь в море такого ослепительного сияния, как это сделало солнце. За главным алтарем засверкали золотые ткани; потоки светящихся драгоценностей потекли по ступеням; в кадильницах запылали драгоценные камни; священные сосуды излучали волны света, подобного блеску комет… «Лучи повсюду струились дождем светоносных цветов». Никогда аббат Муре «не смел и грезить о подобной роскоши для бедной своей церкви».