Читаем Реализм Гоголя полностью

Слова, произнесенные Тарасом, сменились словами, тоже произнесенными — кем? автором, народом, поэтом и певцом-аэдом народа. Это — сентенция в духе пословиц, но лишенная пословичной фольклорно-речевой формы, сентенция некой мудрости веков, и словесный покров ее величествен («другими очами», «юноше со старцем») и прост («на то же дело»), но он включает и книжное: «другая натура». Еще, пожалуй, выразительнее размышление, которое мы читаем через несколько строк. Товкач привез сыновьям Тараса «благословенье от старухи-матери и каждому по кипарисному образу из Межигорского киевского монастыря. Надели на себя святые образа оба брата и невольно задумались, припомнив старую мать свою. Что-то пророчит им и говорит это благословенье? Благословенье ли на победу над врагом и потом веселый возврат на отчизну с добычей и славой, на вечные песни бандуристам, или же?.. Но неизвестно будущее, и стоит оно пред человеком подобно осеннему туману, поднявшемуся из болот. Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не знает, как далеко летает он от своей погибели».

Сначала здесь говорится о том, что задумались Андрий и Остап, — и потому размышленье в первых словах звучит как их размышленье (сразу двух, уже не личная мысль); но тут же оно начинает звучать шире, чем только передача мыслей двух юношей, звучать как распев бандуриста, певца народа (ритм синтаксиса — период); затем — обрыв («или же?..»), как страшная мысль, которую стряхивают с себя молодые бодрые казаки, и как печальное прозрение умудренного опытом певца. А затем — сентенция, уже явно вышедшая за пределы мысли сыновей Тараса, не их размышление, а суждение общей мудрости, сочетающее фольклорный дух (голубка и ястреб) с синтаксическим периодом «высшей» культуры, и эмоция общей вековой мудрости, печали о судьбах сынов народа.

Приведу еще хоть два примера того же, в сущности, характера. В конце шестой главы Андрий в палатах панянки забыл все на свете в ее объятиях. «И погиб козак! Пропал для всего козацкого рыцарства! Не видать ему больше ни Запорожья, ни отцовских хуторов своих, ни церкви божьей! Украйне не видать тоже храбрейшего из своих детей, взявшихся защищать ее. Вырвет старый Тарас седой клок волос из своей чупрыны и проклянет и день, и час, в который породил на позор себе такого сына». Это уже не просто сентенция, а кантилена, песня, изрекающая суд и горе. Текст ее очевидно народен по стилевому колориту; это, конечно, не рассказ и не суждение книжника-историка XIX века или даже книжника-поэта той эпохи. Это не он говорит всерьез, «от себя», о «всем козацком рыцарстве», да и не он дает непременную усилительную (гиперболическую) формулу фольклорной поэтики: «храбрейшего из своих детей», да и не он говорит о «чупрыне». Это — народный плач по душе сына Украины, предавшего ее. Между тем ведь опять здесь передается сцена, которую не видел никто, во всяком случае никто из запорожцев; но ее видел не только автор, — и потому речь автора может стать речью фольклорной, что ее видело око народа, недреманное и в авторе, и в горе Тараса, и, может быть, в душе самого Андрия, чующего свое преступление. Это-то око и есть точка зрения, с которой оплакано здесь несчастье Тараса и гибель его сына.

Наконец, последний пример — концовка восьмой главы — здравица Тараса за веру, за Сечь, за славу и всех христиан, какие живут на свете, — и затем: «Уже пусто было в ковшах, а всё еще стояли козаки, поднявши руки. Хоть весело глядели очи их всех, просиявшие вином, но сильно загадались они. Не о корысти и военном прибытке теперь думали они, не о том… но загадалися они — как орлы, севшие на вершинах обрывистых, высоких гор, с которых далеко видно расстилающееся беспредельно море, усыпанное, как мелкими птицами, галерами, кораблями и всякими судами, огражденное по сторонам чуть видными тонкими поморьями, с прибрежными, как мошки, городами и склонившимися, как мелкая травка, лесами. Как орлы озирали они вокруг себя очами все поле и чернеющую вдали судьбу свою…» Итак — речь идет о том, что думали (о чем загадались) сами казаки, то есть как бы с их точки зрения; но это — интроспекция не одного лица, а коллектива, всей совокупности, это мысль не личности, а массы, единая во всех и в то же время присущая каждому в отдельности. Это мысль не просто человека, но уже народа. И потому она так величественна, так эпична, дана в тонах кантилены и высокого риторства.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»
Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»

Работа над пьесой и спектаклем «Список благодеяний» Ю. Олеши и Вс. Мейерхольда пришлась на годы «великого перелома» (1929–1931). В книге рассказана история замысла Олеши и многочисленные цензурные приключения вещи, в результате которых смысл пьесы существенно изменился. Важнейшую часть книги составляют обнаруженные в архиве Олеши черновые варианты и ранняя редакция «Списка» (первоначально «Исповедь»), а также уникальные материалы архива Мейерхольда, дающие возможность оценить новаторство его режиссерской технологии. Публикуются также стенограммы общественных диспутов вокруг «Списка благодеяний», накал которых сравним со спорами в связи с «Днями Турбиных» М. А. Булгакова во МХАТе. Совместная работа двух замечательных художников позволяет автору коснуться ряда центральных мировоззренческих вопросов российской интеллигенции на рубеже эпох.

Виолетта Владимировна Гудкова

Драматургия / Критика / Научная литература / Стихи и поэзия / Документальное