Но существенно здесь и то, что эпически грандиозное сравнение, введенное Гоголем, показывает тех же казаков уже не изнутри их коллективной мысли, а извне, и так как обозреваемое — величие народа
, то это извне дано в колоссальном масштабе: точка зрения, окинувшая разом коллектив, вознесена высоко, дана как бы с птичьего полета; ее кругозор так огромен, что леса ему — трава, а города — мошки. Так, уже это начало абзаца, завершающего главу, дано в двойном освещении, двойном обосновании речи и изображения — извнутри мысли героев и извне их, как их интроспекция и как их изображение; при этом, что важнее всего, оба аспекта и оба обоснования слиты в единстве, потому что обе точки зрения — это точки зрения коллектива, народа: это народ «загадался», и это народ изображен, а следовательно, это народ и видит, и увиден, и изображает (поет), и изображен, и потому поэт, вобравший народ и как субъект и как объект изображения, так высоко парит и стилистически и по охвату горизонта (пейзаж, увиденный с высочайшей горы).Далее идет уже прямой переход к обнаружению фольклорного начала этого монолога-песни: «… озирали они… чернеющую вдали судьбу свою. Будет, будет все поле с облогами и дорогами покрыто торчащими их белыми костями, щедро обмывшись козацкою их кровью… Далече раскинутся чубатые головы с перекрученными и запекшимися в крови чубами… Но добро великое в таком широко и вольно разметавшемся смертном ночлеге! Не погибает ни одно великодушное дело, и не пропадет, как малая порошинка с ружейного дула, козацкая слава. Будет, будет бандурист с седою по грудь бородою… И пойдет дыбом по всему свету о них слава, и все, что ни народится потом, заговорит о них. Ибо далеко разносится могучее слово, будучи подобно гудящей колокольной меди, в которую много повергнул мастер дорогого чистого серебра, чтобы далече по городам, лачугам, палатам и весям разносился красный звон, сзывая равно всех на святую молитву».
Опять — чей это голос, монолог, речь и песня? Поначалу это как будто то, о чем загадались, о чем думали казаки
, то, что они озирали «как чернеющую вдали судьбу свою», то есть это — их, самих казаков, мысли. Но это, конечно, и нечто гораздо большее, чем мысли самих казаков; это и та будущая слава о них, которая предречена им здесь же, то есть это и мысли и слова о них народа, к которому и они принадлежат, но который переживет их; наконец, это и мысли и слова автора, русского поэта, пусть даже именно Гоголя, тоже принадлежащего народу, и это, конечно, мысли и слова читателя, тоже ведь, по Гоголю, несущего частицу народной души, хотя бы в глубине своей опошленной души. Так опять речь выражает здесь и изображаемых и изображающего в слиянии, рассказчик стремится совоплотиться с героями, личное соединить с общим народного коллектива.То же — в единстве разноликого по элементам слога. «Будет, будет все поле с облогами и дорогами…» и т. д. — текст окрашивается ассоциациями причитаний, которыми мыслят о своей гибели и сами казаки и которые будут раздаваться в селах, то есть окрашивается в тона фольклора; затем возникает сентенция, размышление умудренного жизнью человека, некоего патриарха из народа («не погибает ни одно великодушное дело»), наконец речь приобретает колорит поэзии, высокой, одновременно и эпически-народной и книжной; это уже речь поэта
; следовательно, колорит речи сливает в общности потока периодов начала лично-поэтические с фольклорными, начала слога автора и его героев, писателя и народа. Таково задание, проступающее в стилистике «Тараса Бульбы» и разрешаемое в нем в ряде мест нарочито и довольно прямолинейно. Впрочем, следует помнить, что ряд мест из повести, приведенных в виде примеров этого разрешения данной задачи, относится ко второй редакции повести, то есть создавался в то время, когда уже Гоголь далеко ушел в создании «Мертвых душ», где эта же проблема разрешалась шире, более последовательно и менее нарочито. Гоголь мог уже использовать при переработке «Тараса Бульбы» свой опыт, добытый в работе над «Мертвыми душами». Но было бы неправильно думать, будто указанные выше особенности изложения «Тараса Бульбы» вовсе отсутствовали в первой редакции его; достаточно указать на сцену первой главы, — мать ночью у изголовья сыновей и лирический монолог при этой сцене, — имеющуюся и в первой редакции; следовательно, и в этом отношении тенденции, заложенные в первой редакции повести, лишь более ярко и развернуто выявились во второй.