Тебя хлещут по рукам — сыплются золотые искры, обрывается одна из связей, та, на которую ты рассчитывал больше всех, и даже досюда, до моих чертогов доносится повелительный голос: «Оставь же эту душу и отыди!» Оставь и отыди — и прими удар в спину… Падай, падай и разбейся, лживый брат мой! Чтобы удержаться, не соскользнуть вниз, ты тянешь последние силы из своих жертв, ты до сих пор не можешь отпустить нити марионеток, ты пытаешься сражаться со мной — но сейчас я сильнее, ибо разум мой принадлежит мне, а твой выжжен, подчинен и скован одержимостью… Длится, длится наш бой на краю пропасти, а внизу тебя поджидает чертог полного бессилия, точка пустоты, которая примет тебя в свои объятия и превратит в прах — но твои руки заняты, а в моих — оружие, меч ненависти, преданной дружбы и обманутого доверия. Падай, лживый брат мой! Падай и умри! Мой серебряный дождь и мой пропитанный слезами туманов замок, мои призраки аметистовых рассветов и серые скалы, режущие тучи на тонкие струящиеся ленты — все это на моей стороне, а тебе чужд и этот замок, и мое королевство, вечное и неверное. Беспечальность — мой замок, только мой, а ты в нем гость, и у меня достанет силы, чтобы вытолкнуть тебя отсюда; и скала обратится лезвиями, растечется расплавленным металлом, выскользнет из-под ног змеей! Ах, как тебе не хочется умирать, лжец… ты цепляешься до последнего, режешь пальцы о каменные кромки, норовишь извернуться и дотянуться до меня, но — слышишь?
Жертва твоей игры бьет в спину. Слышишь ее голос, ее призыв — ну же, попробуй отказаться, попробуй прикрыться щитом небытия или моим именем? Ну? Не выходит? Не по имени, по деянию призвали тебя — и что остается? Лишь падать, падать вниз… а ведь эта смертная даже еще не перешла предела, за которым платят за власть над божеством — собой. Ты играл ими, как куклами, и думал, что они не сильнее кукол — так иди и взгляни в глаза вовсе не самой сильной из них, взгляни, и пойми, что перед силой ее любви ты — ничто. Иди и встреть свою судьбу, игрок и лжец! Но чашу — оставь, это мое… …мое! Только падает, падает из обессилевших рук светящийся сосуд, ценнее которого нет ничего во всей вселенной, и мне не остается ничего, кроме как рухнуть на колени, и пытаться подхватить ее… …а тяжелая, тяжелее неба, тяжелее скал и вод океанских, чаша вращается в падении, и перехлестывает через край, я подставляю ладони, подставляю губы, обжигаю лицо струями расплавленного серебра, пью, впитываю в себя то, что копилось — по счету смертных — веками, не желая упустить ни капли, ибо все это — мое! Мое по праву! И лишь прильнув щекой к краю скалы, понимаю — что сделал…
…скользкие ледяные губы присосались к шее, высасывая кровь, но крови уже не было, в жилах осталась лишь пустота, а невидимый кровопийца все тянул, тянул последние капли, превращая свою жертву в ничто, в прозрачную сухую оболочку сродни тем, что остаются от мотыльков. Никак нельзя было ни вырваться, ни отодрать от себя обезумевшую гигантскую пиявку, и оставалось только покоряться, лишаться основы жизни, застывать; а потом пиявка вдруг лопнула, обрызгав лицо горячей жаркой кровью. Фиор распахнул глаза. Сон. Просто дурной, отвратительный сон. Темно, должно быть, сейчас часов шесть. Скоро рассвет. Он попытался поднять руку — хотелось отереть лицо от проступившего пота, но ладонь оказалась весом с гирю, и он прикрыл глаза, проваливаясь в черную гостеприимную пропасть без сновидений. Следующее пробуждение оказалось куда менее мерзким; не считая отчаянно вопящей о недавней дурости ноги, не считая пересохших губ и озноба, головной боли и ни на что не похожего отвратного жжения в плече — но по сравнению с рассветным кошмаром все это казалось ерундой. Через щель в портьерах пробивался яркий дневной свет, он резал глаза, но это было только в радость: сон кончился, ушел вслед за ночью. Тревога проснулась минутой позже. Слишком уж сильная слабость, «пиявка» из сна, давние намеки Эйка и недавний прямой разговор с герцогом Скорингом, обряды «заветников», сизоглазая тень под портьерой — все сошлось воедино, нарисовав мишень; и стрела уже летела, целясь в самое сердце… Кларисса сидела рядом, задремав прямо в кресле, но не успел Фиор пошевелиться, как тут же вскинула голову.
— Вы проснулись. Я дам вам воды. Прохладная вода с кисловатым привкусом пришлась весьма кстати, хотя поначалу стеклянный стакан едва не выскользнул из пальцев. Герцог Алларэ попытался пошевелиться, обнаружил, что вполне способен сидеть, опираясь на подушку — и не обращать внимания на вопящую о неразумности такого действия рану, не обращать, — а заодно и соображать хоть что-то. Например, было ясно, что он пролежал в постели не меньше суток; хорошо, если не больше.