О, насколько богаче уже стала эта личность! Какое радостное сознание приобретенной ценности, какое повышенное чувство собственной жизни и бытия дарует мне самосозерцание, глядя на добычу столь многих прекрасных дней! Не тщетной была тихая деятельность, которая извне казалась бездеятельно праздной жизнью; могущественно содействовала она внутренней задаче саморазвития. Эта задача не была бы выполнена в такой мере при многообразно-пестром общении и деятельности, которые не соответствуют моей природе, и еще менее – при насильственном ограничении моей восприимчивости. И потому я могу только печалиться о том, что внутренняя сущность человека так плохо понимается даже теми, кто были бы способны и достойны всюду знать ее, – что даже из них столь многие не проникают взором от внешнего действия к внутреннему движению, или же мнят постигнуть последнее, подобно первому, из отдельных разрозненных частей, и потому чуют противоречия даже там, где все согласовано. Разве так трудно найти подлинный характер моего существа? Разве эта трудность должна оставить навсегда невыполненным самое дорогое желание моего сердца – все более раскрывать себя всем, достойным того? Да, и теперь, глубоко проникая в свою душу, я нахожу подтверждение, что именно это есть влечение, которое сильнее всего движет мною. Это так, как бы часто мне ни говорили, что я замкнут и холодно отталкиваю священные предложения любви и дружбы. Правда, мне никогда не кажется необходимым говорить о том, что я делал и что́ со мной случалось; слишком мало ценю я все, что́ во мне принадлежит миру, чтобы останавливать на этом внимание того, кому я охотно раскрыл бы свою душу. Я не говорю также о том, что́ еще лежит во мне в темном и неразвитом виде, чему недостает той ясности, которая отличает мое подлинное достояние. Как мог бы я нести навстречу другу именно то, что́ еще не принадлежит мне? для чего тем самым скрывать от него то, что́ я уже действительно есть? и как мог бы я надеяться, не возбуждая недоразумений, сообщить то, чего я еще сам не понимаю? Такая осторожность не есть замкнутость или недостаток любви; она есть священное благоговение, вне которого нет и самой любви; она есть нежная забота о святости и ясности высшего достояния. Как только я усвоил себе что-либо новое, как только я в какой-либо области двинул вперед свое развитие и свою самостоятельность, – не спешу ли я возвестить это словом и делом другу, чтобы он разделил со мною радость и, воспринимая рост моей внутренней жизни, сам обогащал себя? Как себя самого, люблю я друга: как только я признаю что-либо своим достоянием, я делю его с ним. Но потому и я, конечно, не принимаю столь большого участия в том, что́ он делает и что́ с ним случается, как этого требуют те, кто называют себя друзьями. Его внешние действия оставляют меня беззаботным и спокойным, если я уже понимаю внутреннюю сторону, из которой они проистекают, и знаю, что они должны быть таковыми, ибо он сам именно таков, каков есть. Внешнее действие как таковое имеет мало отношения к моей любви, оно не доставляет ей столько пищи и не вызывает во мне столько изумления и радости, как в тех, кто менее проник в глубь действующего существа. И точно так же его исход не возбуждает во мне столь нетерпеливого ожидания, как в тех, для кого все зависит от счастья и удачи; исход этот принадлежит миру и должен подчиниться законам необходимости со всем, что из него следует; а что следует из него, что случится с другом, то он сам сумеет встретить свободно и достойно себя. Остальное же не заботит меня, я спокойно смотрю на его судьбу, как и на свою собственную. Кто назовет это холодным равнодушием? Это есть лишь плод светлого сознания того, что́ в человеке есть он сам и что́ принадлежит миру вне его, – того сознания, которое лежит в основе моего отношения к самому себе и на котором покоится мое самоуважение и чувство свободы: должен ли я менее следовать ему в отношении того, что́ касается друга, чем в отношении того, что́ касается меня самого?