XVII. (39) Перехожу теперь к свидетельским показаниям жителей Дорилея: когда им предоставили слово, они сказали, что потеряли официальные письма вблизи Спелунк[2579]. О, неизвестные пастухи, склонные к литературе, раз они стащили у свидетелей одни только письма! Но я подозреваю другую причину; иначе эти свидетели, пожалуй, покажутся вам мало изворотливыми: в Дорилее, как я предполагаю, кара за подделку и подлог писем строже, чем в других местах; если бы они представили подлинные письма, то они не смогли бы предъявить обвинение; если бы они представили подложные, то они подлежали бы каре; они и признали превосходнейшим выходом сказать, что потеряли письма. (40) Итак, пусть они успокоятся и примирятся с тем, что я зачту это себе в приход и займусь другим. Они не позволяют мне этого. Какой-то никому не известный человек дополняет их показания и говорит, что дал деньги частным путем. Это уже совершенно нетерпимо. Ведь даже тот, кто читает официальные записи, — те, что находились в распоряжении обвинителя, не должен заслуживать доверия; но правила судопроизводства все же оказываются соблюденными, когда сами записи, каковы бы они ни были, предъявляются. Но когда человек, которого никогда не видел ни один из вас, о ком никто не слышал, заявляет только одно: «Я дал…», — то станете ли вы, судьи, сомневаться, защищать ли вам знатнейшего гражданина от этого никому не известного фригийца? Ведь недавно трое почтенных и достойных римских всадников[2580] не поверили этому же человеку, когда он в деле, касавшемся спора о статусе, говорил, что человек, которого объявляли свободным, его родственник. Как же тот, кто не внушил доверия к себе как свидетель, когда дело касалось его личного оскорбления и родственных уз[2581], в то же время может обладать большим авторитетом в деле об уголовном преступлении? (41) К тому же, когда тело этого жителя Дорилея при большом стечении народа, во время вашего заседания несли для погребения[2582], то ответственность за его смерть Лелий пытался возложить на Луция Флакка. Ты, Лелий, ошибаешься, думая, что если твои приспешники живы, то это для нас опасно, — тем более что смерть эта произошла, мне кажется, из-за твоей собственной небрежности: фригийцу, никогда не видевшему смоковницы, ты подставил корзину фиг. Его смерть тебе принесла некоторое облегчение: ты избавился от постояльца-обжоры. Но какую пользу она принесла Флакку, раз этот человек был здоров, пока выступал здесь, и умер, уже выпустив свое жало и дав показания? Что же касается Митридата[2583], главной опоры твоего обвинения, то после того как он, допрашивавшийся нами в течение двух дней, выложил все, что хотел, он удалился опровергнутый, изобличенный, сломленный. Он ходит, надев панцирь; человек искушенный и опытный, он боится, что Луций Флакк теперь, когда он уже не может уйти от его свидетельских показаний, может запятнать себя преступлением; человек, который до своего выступления как свидетель, когда он все-таки мог чего-то достигнуть, собой владел, теперь старается присоединить к своим лживым свидетельским показаниям насчет Луция Флакка обоснованное обвинение в злодеянии. Но так как вопрос об этом свидетеле и обо всем этом «митридатовом» обвинении тонко и красноречиво разобрал Квинт Гортенсий, то я, как я себе и наметил, перейду к дальнейшему.