Вот насколько Ядвига была беднее их. И она стыдилась своей душевной бедности, как уродства, и старалась скрывать ее, скрывать от всех, от госпожи Роек, для которой этот вопрос, по-видимому, не существовал, от ее мальчиков, но больше всего от здешних людей.
— Скучаешь? — спросила ее раз Матрена, застав Ядвигу неподвижно сидящей на груде досок и глядящей на горы в пламени заката. — Не скучай! Наши победят, вернешься на родину.
Ядвига смущенно взглянула на нее. То были дни дурных вестей с фронта. Немцы шли вперед. Вся Украина, родина Матрены, была занята врагами до последнего клочка. Бронированные армии фашистов прорвались в южные степи и катились все дальше на юг. Матрена знала об этом. И все же так твердо была уверена в победе. И так все здесь…
— Побьют наши фашистов, освободят и твою Варшаву.
«Твою Варшаву»? Сердце Ядвиги сжалось от стыда. Матрена не сомневается, что раз Ядвига сидит задумавшись, значит думает о своей стране, о Варшаве. А что она могла бы рассказать Матрене о Варшаве?
Нет, надо скрывать свое уродство. Невозможно признаться перед этими людьми, живущими любовью к родине, что она этого не понимает, что нет у нее в крови этого слова, этой любви.
— И ваши тоже помогут, ваша армия, — прибавила Матрена, и Ядвига покраснела до слез. Сказать или не сказать, что польские начальники уводят свою армию в Иран, что они обманывают Матрену, как обманули и собственных солдат? Что они делают то же, что сделал тот фиолетовый в «Красной звезде»? Нет, успеют еще об этом узнать. Успеют еще все поляки натерпеться стыда перед женами и матерями фронтовиков, когда станет известно, что андерсовцы и не собираются помогать войне, что они просто-напросто дезертируют — спокойно, цинично, вдобавок притворяясь обиженными.
Лицо Матрены вдруг осветилось мягкой, радостной улыбкой, и она осторожно положила руку на свой выпуклый живот. Ядвига поняла: это шевельнулся ребенок, ребенок Матрены и человека, который воюет далеко отсюда, где-то за тысячи километров, — а быть может, его уже и нет в живых.
Женщина присела возле Ядвиги. Ее некрасивое лицо было сейчас почти прекрасно, освещенное изнутри мягким радостным светом.
— Ты рада, что у тебя будет ребенок?
Матрена удивилась:
— Милая ты моя, да как же не радоваться?
— Ведь это третий…
— Третий!.. Первые две — девочки, ну а теперь уж наверняка сын будет. В войну всегда мальчики родятся. Как Василию сына хотелось…
— Тяжело тебе будет с троими.
— Да ведь кому теперь легко? А только с ребенком мне легче будет. Веселее. Ни задуматься, ни погрустить не даст. То его корми, то купай, то пеленай. А что тяжело — так ведь работать я могу, сила есть.
«И как не приходит в голову Матрене, что муж может и вовсе не вернуться, что она останется с тремя сиротами?» — изумилась Ядвига.
Будто отвечая на ее мысли, Матрена сказала:
— А если Василий… — Голос ее дрогнул. — Если уж суждено ему не вернуться… Так хоть сын будет, Василием назову. А ты так чудно спрашиваешь, радуюсь ли я…
Ядвига вертела в руках какой-то засохший стебелек.
— У нас там женщины не радовались, когда было много детей.
Как объяснить это Матрене? Ядвига вспомнила Паручиху, жену Ивана и всех остальных… Нет, там ребенок не был желанным гостем. Еще один лишний рот у пустой миски, еще одна рука, тянущаяся за куском черствого мякинного хлеба, еще пара ног, которые надо обуть, еще тело, которое надо хоть чем-нибудь прикрыть… Каждый ребенок становился обидчиком старших, вырывал из их рта скудные крохи.
Но Матрена и не нуждалась в объяснениях.
— Что ж, конечно… При капиталистическом строе… — сказала она. — А у нас другое дело. У нас дети — радость.
Как странно звучали эти ученые слова — «капиталистический строй» — в устах доярки. Но сейчас Ядвига задумалась не об этом. Она задумалась о своем сыночке, которого она не хотела, не ждала его появления на свет с тем радостным трепетом, с каким ждет своего Матрена, и который пришел ненадолго, только для того, чтобы научить ее сердце любви, и ушел прежде, чем она успела на него нарадоваться. Маленькая могилка в песках далекого кладбища.
— Тучи-то, как кровь, красные, — сказала Матрена.
Небо играло огнями. На побледневшей, словно вылинявшей лазури пылали небольшие тучки, налитые кармином, пурпуром, темным багрянцем, пламенем.
Матрена раздвинула сухую траву у своих ног:
— Гляди, расцветает…
Свернутая зеленая трубочка тюльпана выглянула из прошлогодней травы. Листья были почти серебряные, крепкий бутон вырывался из них, с трудом преодолевая жесткий покров. Но с одной стороны он уже лопнул, и сбоку виднелась тоненькая полоска чистого кармина.
Обе нежно улыбнулись вестнику весны. Матрена снова заботливо прикрыла его стеблями сухой травы.
— Пусть его растет. По ночам еще бывают заморозки.
Небо играло огнями. Но Тянь-Шань уже окутывали легкие сумерки.
— Ты молишься когда-нибудь, Матрена? — неожиданно для себя спросила Ядвига.
Матрена удивленно взглянула на нее:
— Я-то? Нет, зачем, я неверующая.
— Ну!.. — смутилась Ядвига. — Иногда ведь бывает так…
— А ты молишься?
Ядвига задумалась.
— Нет. Я — нет.
— А почему?