Конюх Володя говорит, что трактор не приравняешь к коню: конь все понимает, с конем можно разговаривать, как с человеком, а трактор что? Железо — железо и есть. Но это вздор. Марцысь чувствовал, как волнуется и вздрагивает, двигаясь, железное туловище трактора, как послушно оно подчиняется его приказам, он чувствовал, что трактор можно просить, уговаривать его идти как следует. Марцысь знал его характер, капризы и находящее на него по временам упрямство. Притом той радости, какую давал трактор, не мог дать конь: он давал упоительное ощущение огромной силы, когда нетронутая с утра степь к вечеру раскидывалась темными бороздами лоснящейся вспаханной земли и когда с улыбкой превосходства вспоминалась вспашка, которую приходилось видеть раньше, под Груйцем. Лошадка тащит плуг. Пахарь изо всех сил налегает на чапиги. Медленно вытягивается мелкая борозда на клочке земли, лениво ложится рядом с ней другая. До конца поля далеко, стерня убывает медленно. И лошадь и человек кажутся маленькими, слабыми, плуг — беспомощным. Когда-то они кончат работу? А ведь там, под Груйцем, были крохотные, изрезанные межами поля. Что же мог бы сделать тот пахарь, пусть взрослый и сильный мужчина, со своей лошаденкой на этих мощных массивах земли? Здесь управлял трактором он, Марцысь, которого мать упорно считала ребенком, а между тем, когда он вечером, стирая пот с лица, оглядывался на сделанное за день, ему самому не верилось, что это сделал он. Три плуга, прицепленные к трактору, шли дружно, одним ритмом, трактор стучал как бы в такт биению сердца Марцыся. Да, это была прекрасная работа! И когда с высоты сиденья, будто с капитанского мостика на корабле, Марцысь смотрел в степь, а пласты лоснящейся земли ложились словно волны на море, он чувствовал себя победителем, капитаном корабля, преодолевающего послушные ему моря. Ветер обвевал его лицо — и это был ветер материков и океанов; тепло, идущее от мотора, казалось бьющим снизу жаром котлов. Да, это была прекрасная работа! В ней был азарт и риск, было радостное соревнование: вспахать больше, чем Егор Иванович, старый тракторист, съевший зубы на тракторной вспашке. Или хотя бы больше, чем хромой Илья, который все-таки на несколько лет старше Марцыся. И переживать радость победы, видя свою фамилию на доске почета, вывешенной перед дирекцией. Да, это были счастливые дни и счастливые мгновения: сердце ширилось, от радости хотелось кричать на весь мир. Эх, увидели бы его сейчас школьные товарищи… Щенки! Чего стоили все их победы на футбольном поле по сравнению с тем, что делалось здесь!
То были хорошие дни и часы. Но потом случайно брошенное кем-нибудь слово, сообщение с фронта, солдатское письмо или обрывок газеты снова погружали его в черное отчаяние. Конечно, здесь, за тысячи километров от фронта, за спиной армии, под защитой советских солдат и советских танков, легко разыгрывать героя… А что было тогда, в сентябре тридцать девятого? Ведь он так и не видел ни одного немца. Драпал как угорелый из-под Груйца на восток, под Ровно… Не кинулся с гранатой в руках под немецкий танк, не ринулся с саблей на немецкий танк, как кидались в конном строю те, под Кутно, не выдерживал ураганного огня с суши, с моря и с воздуха, как герои Вестерплатте… Правда, сколько ж ему тогда было лет? И пятнадцати не было. Но разве это оправдание? Нет! Были герои и помоложе его. Он просто уходил от немцев на восток. В то время и это считалось своего рода геройством… Но если бы еще он шел, как другие, куда глаза глядят, в неизвестность!.. Нет, он прекрасно знал, что там, под Ровно, он встретит мать и Владека. А потом здесь, в Советском Союзе, когда стала формироваться эта польская армия, ведь можно же было попробовать — а вдруг бы удалось?.. Но, собственно говоря, эта армия с самого начала как-то не внушала доверия; потому, вероятно, матери и удалось так легко его отговорить. Уже тогда стало известно, что принимают не всех, перебирают, капризничают, что есть какие-то «свои», которым отдается предпочтение. К тому же все в один голос говорили: «Молод, речи быть не может, чтобы приняли! Солдат тридцать девятого года не берут, кадровых не берут, а такого сопляка вдруг примут…» А потом, по пути на юг, Марцысь и вовсе потерял охоту идти в эту армию.
Стали поступать сведения, передаваемые украдкой, шепотком, из уст в уста, рассказы о странных порядках в андерсовской армии. И вот что удивительно: самым странным было как раз то, что они почти не отличались от довоенных польских порядков. Но тогда это воспринималось как нечто естественное, а сейчас невольно предъявлялись какие-то иные требования, прикладывались новые мерки. Словно самый воздух Советской страны менял людей, менял их взгляды на вещи. Теперь же, когда оказалось, что армия, которая в октябре собиралась выступить на фронт, не только сидит еще в марте на месте, но вообще намерена смыться отсюда, — теперь стало вполне ясно, что идти в нее незачем.