Сейчас, анализируя свои детские ощущения, я не помню, чтобы у меня возникло чувство зависти к цыганским детям. Более того, глядя на их буйные забавы, меня не покидало, до конца не осознанное мной, ощущение, что эти дети лишены были в своей жизни чего-то очень важного. У них не было собственного дома, не было двора, не было школы. У них не было того мира, который был у меня. Мне всегда было жаль их, несмотря на то, что, в отличие от них — вольных, сам я хронически страдал от дефицита свободы, вернее — воли.
Но главным, пожалуй, в отношении к цыганам был страх. Страх этот постоянно подпитывался взрослыми. Подпитывался, несмотря на то, что мой дед Михасько довольно трезво раскрывал скобки в непростых, почти мистических моих чувствах к цыганскому населению:
— Цыгане такие же как и мы, только у них жизнь другая. У них свои законы, свои обычаи, которых они придерживаются. Их не надо пугаться. Надо только, когда цыганки заговорят с тобой, не смотреть им в глаза. И сразу уходить быстро, не слушая, что они говорят.
Но дед не подозревал, что своими словами он посеял в душе моей ещё больший страх.
— Если их не надо бояться, то зачем нельзя смотреть в глаза и необходимо, не слушая, о чём они говорят, быстрее убегать?
Я был уверен, что дед не договаривает, скрывает от меня что-то важное. А мне так хотелось знать всё о цыганах!
Но страх всё-таки был на первом месте. Подростки, а за ними и мы, младшие, были уверены, что цыгане за кушаками, а цыганки в многочисленных складках юбок носят острые, как бритва, кривые ножи. Говорили, что цыгане заговаривают сделанные ими топоры, ножи, серпы и сапы. Страх подпитывался и личными впечатлениями от увиденного.
Мне было около пяти лет, когда Алёша взял меня с собой на долину. В округе мельницы жили его одноклассники и приятели. С Маркова моста был виден расположившийся на постой цыганский табор. Поднимался дым костров, тяжело ухала под молотом наковальня. Алёша с друзьями стояли вокруг второй, небольшой наковальни, возле которой, стоя на коленях, пожилой цыган колдовал над откованным серпом.
У колодца я обнаружил и поднял мёртвого воробья. Он, видимо, умер совсем недавно, ещё не успел окоченеть. Мне казалось, что воробей ещё тёплый. С найденной добычей я направился к Алёше. За колодцем в тени высоченного тополя прямо на земле, была расстелена перина, прикрытая сверху толстым красным одеялом. Мне показалось, что под одеялом кто-то лежит. Но уверенности не было. Я подошёл поближе. Я уже был твёрдо уверен, что под одеялом никого нет, когда под ним кто-то зашевелился.
Из под одеяла показалась огромная кудлатая всклокоченная седая голова старого цыгана. Лицо его до глаз закрывали усы с бородой, такой же седой и всклокоченной. До сих пор я не могу дать полного объяснения моему тогдашнему поступку, но от неожиданности я бросил дохлого воробья прямо в центр одеяла. Старик повернул голову и увидел брошенного мной воробья. Сердце моё замерло, я перестал дышать.
Цыган стал выбираться из своей постели, что-то громко выкрикивая охрипшим гортанным голосом. В этот раз страх не пригвоздил меня к земле. Через пару секунд я уже был возле Алёши. Но что-то меня гнало дальше. Через минуту-другую я уже был во дворе деда Михаська, до двора которого было немногим более ста метров. С опаской оглянулся. Погони за мной, к великой моей радости, не было.
Сейчас, с высоты моего возраста и зная элементы психоанализа, могу предположить, что воробья заставил меня бросить подсознательный импульс. Я отдал цыгану единственное принадлежащее мне сокровище — найденного дохлого воробья. Возможно это было бессознательное стремление задобрить «злодея», откупиться от вероятной агрессии со стороны страшного нечёсанного старика.
Вскоре пришёл Алёша. Оказывается он видел, как я бросил воробья на одеяло старого цыгана. Его рассказ вызвал у родственников короткое оживление. Только дед слушал Алёшин рассказ, не шелохнувшись. Нагнувшись вперед, он сидел на низеньком табурете, тяжело дыша. Взгляд его, казалось неподвижный, был направлен на что-то далёкое. Вспоминая тот день, не исключаю, что дед, возможно, молча смотрел на свою барду, подвешенную на деревянные колышки, забитые в стену стодолы. Барда была куплена у, остановившихся в селе, много лет назад кочующих цыган.
По моим тогдашним представлениям о времени, дед купил барду ещё в незапамятные времена, только женившись. Барда много лет служила деду главным инструментом в его немудреном хозяйстве. После смерти деда барда долгое время валялась, заброшенной под лавку, у бабы Явдохи. Восстановленная мной, дедова барда и сегодня висит в моей домашней мастерской. В этом году барде исполняется ровно сто лет.