«Не зримое ли это воплощение понятия «серая масса»? — невольно подумал Алтайский. — В самом деле, что издревле видел народ российский? Дороги с толпами бредущих каторжан в серых одеяниях; ход гужом переселенцев-пионеров, тоже посеревших от пыли и жгучих солнечных лучей; бесконечные ленты тянущихся на защиту отечества воинов в серых шинелях; наконец, эта вот этапно-вагонная серая масса — разве все это не подтверждает овеществления абстрактного понятия? Да что это я?.. К черту умствования!»
Алтайский хотел наклониться, чтобы подвязать болтающийся шнурок на меховых ботинках, которыми его снабдил на прощание сержант Алеша. Помешало присланное из дома длиннополое драповое пальто с воротником из шкуры кенгуру — пальто, которое спасло его от холода в этапе. Алтайский снял варежки, засунул их в карманы, расстегнул пальто; лишь после этого ему удалось подвязать шнурок. У ног Алтайского стоял брезентовый мешок с костюмом, плащ-палаткой, еще одними, запасными, ботинками и с другими вещами, о возможностях применения которых он еще и не задумывался.
Впрочем, в этапе содержимое мешка однажды уже пригодилось, послужило оно и поводом для выяснения отношений. А было это так.
На одной из остановок к вагону подошел парнишка с мешком самосада, после коротких переговоров с Алтайским он подбросил ему стакан своего товара, жить без которого дальше было уже нельзя, в обмен на теплые кожаные перчатки на меху. Следом за Алтайским парнишке начали протягивать шарфы, носки, даже ботинки — у кого что было лишнее — другие этапники.
Знакомый Алтайского Туфман, в прошлом владелец типографии и коммерсант, невозмутимо сидел на двух своих мешках, набитых разным добром.
— Теперь покурим! — радостно сказал он, потирая руки, когда Алтайский развернул тряпочку с табаком. — У меня и бумажка есть!
У Алтайского бумаги не было вообще. Давно ушли на раскурки адрес сержанта Алеши, записка из дома, обнаруженная в складках присланных вещей, и даже бумажная подкладка японской шапки, полученной перед этапом. А у Туфмана оказалась настоящая папиросная бумага, в которую он заворачивал легкий табак до тех пор, пока он у него был.
Закурили.
— Евгений Самойлович! — спросил Алтайский. — А почему бы вам тоже не обменять на табак какую-нибудь вещицу?
— Что вы! — повел плечами Туфман. — Разве можно менять на такой дрянной табак хорошие добротные вещи?
— Вы полагаете, что замшевые перчатки на меху, которые я обменял на стакан махорки, были плохой вещью? — вспыхивая, спросил Алтайский.
— Вы хотите этим сказать, — медленно выговорил Туфман, — что жалеете для меня щепотку махорки?
— Может быть, — ответил Алтайский, успокаиваясь.
— Ну, знаете, вы меня удивили, — сказал Туфман. — Вы, очевидно, забыли о советском коллективизме. Здесь полагается так: достал что-то — поделись с товарищем. Пропащий вы человек, если не поймете этого…
— В коллективе полагается делиться с товарищами, а не с куркулями! — снова вспыхнул Алтайский.
Наладившееся было знакомство расстроилось. Туфман не был этим удручен — до конца этапа он просидел на своих мешках, потихоньку доставая из-за пазухи и меняя на табак папиросные бумажки. То и дело не без умысла громко Туфман начинал разглагольствовать о благородных чувствах товарищества и о некоторых совсем пропащих людях, которые их не понимают… Однако сам он следовал другом принципу: я тебе бумажку — ты мне табачку.
Дожидаясь, пока закончится разгрузка эшелона, Алтайский вспоминал товарищей, с которыми пришлось расстаться по дороге. Где сейчас, например, Лаппо-Старженецкий, которого сняли с поезда из-за болезни? Высокий, представительный, строгий, он стоял рядом с Алтайским возле узкого оконца закрытого телячьего вагона, когда поезд громыхал по мосту через Амур. Стоял и пересчитывал все двадцать восемь его пролетов — чудо дорожной техники дореволюционной России.
Разговор при этом прервался. Алтайский знал, что Лаппо-Старженецкий — старый инженер-мостостроитель и, кажется, большой авторитет в своем деле.
Поезд резко стучал на стыках рельс, гулкое эхо усиливало грохот вагонов. По строгому, изборожденному морщинами лицу Лаппо-Старженецкого вдруг скользнула неожиданная слеза. Алтайский смутился, отвел глаза.
— Знаете, — услышал он сдавленный шепот над самым ухом, — если бы я знал, что на старости лет мне придется ехать по этому любимому детищу, в котором известна каждая заклепка, в таком положении, как сейчас, — я бы взорвал его в зародыше!
Лаппо-Старженецкий пошел к нарам и лег, уткнувшись лицом в покрытую инеем стенку. Где-то около Биробиджана его сняли с поезда — он был совсем больной…
Где сейчас другие отставшие товарищи? Увидят ли они эту задумчивую красоту северного зимнего леса?