Такова "история"; а вот какова заключающаяся в ней религиозная философия. Почитаемые Элладой боги – не что иное, как обоготворенные люди. Значит ли это, что Евгемер был атеистом? Вовсе нет. Во-первых, он признавал наличность "небесных богов", именно тех, которым учил поклоняться Уран – правда, не говоря, по-видимому, кто они такие. А во-вторых, что же из того, что Зевс, Аполлон, Гермес были некогда людьми? Это не мешало им быть теперь настоящими богами. Именно ознакомление с египетской религией подсказывало такое решение вопроса. Ведь, согласно ей, и Осирис, и Исида, и Гор, и Тот были некогда людьми; несмотря на то, они египтянами почитались как боги, и притом такие, выше которых у них не было. Как люди, они "упорядочили Египет"; читатели помнят эту фразу даже в розеттской надписи, где ею, по-видимому, мотивируется божественность 12-летнего Птолемея Эпифана. Да и грекам эта мысль не была совсем чужда: Дионис, сын смертной Семелы, жил некогда среди людей и за принесенный им дар вина был удостоен высших почестей – это не мешало ему быть полноправным богом наравне с высшими. Конечно, строгая философия требовала – в силу принципа "всякому происшедшему будет конец" – предвечности для вечных богов, хотя Платон в "Тимее" сумел обойти и это затруднение; но Гесиод, например, в своей "Теогонии" – одно это заглавие сколько говорит! – держался иных взглядов, и многие шли за ним.
Одним словом, прямого атеизма в этом учении Евгемера еще не было; все зависело от его ответа на вопрос: "суть ли обоготворенные настоящие боги или только считаются таковыми?" И, по-видимому, он имел благоразумие ответа не давать.
А раз положительный ответ был логически возможен – "евгемеризм" мог дать настоящую философскую и историческую подкладку самообожествлению Птолемея Филадельфа и его последователей. Надо быть благодетелем – sic itur ad astra. Величайшие благодеяния может оказать стране ее царь; этим путем он становится богом на вечные времена. Желательно только, чтобы эти благодеяния были настоящими благодеяниями, чтобы действительность не опровергала образа, созданного верою и любовью; и вот это-то удавалось далеко не всегда, несмотря на благотворную силу "пафоса дистанции".
2. Другой друг Кассандра, Деметрий Фалерский, философ-перипатетик, правил по его поручению Афинами от 317 до 307 г., правил умно и благополучно, но все же в духе поддерживаемой Македонией аристократической партии. Когда поэтому его тезка, Деметрий Градоосаждатель, "освободил" Афины от него и от Кассандра, ликованию демократов не было конца. Ему с его отцом Антигоном был определен божеский культ под именами "богов-спасителей", их позолоченные статуи были поставлены на городской площади рядом со статуями обоих тираноубийц, в их честь были названы две новые филы, Антигонида и Деметриада, и празднества сменялись одно другим. На одном из них была исполнена "итифаллическая" песнь, сохраненная нам в значительной части Афинеем; в ней встречались, между прочим, следующие стихи:
Молимся, да – через сто лет после того, как мы же казнили Сократа за то, что он якобы "не верует в тех богов, в которых верует государство, и взамен их признает новые божества"; как к этому отнестись?
В вышесказанных словах заключена целая богословская теория; сводится она к следующему: 1) про богов народной веры неизвестно, существуют ли они вообще, а если существуют – способны ли они услышать нас, а если способны – заботятся ли они о нас; 2) их деревянные и каменные кумиры подавно бессильны; 3) раз бог есть сила, то богом должно быть признано сильнейшее существо, а таковым показал себя Деметрий. Другими словами, мы имеем здесь антрополатрию на почве агностицизма; эпитет бога отнимается у сомнительных владык Олимпа и присуждается гораздо более слабому, но зато реальному существу.
Теперь одно из двух: или эта теория серьезна, или нет. Если да, то последовательность требовала для Афин отмены всех Панафиней, Дионисий, Элевсиний и т.д. и оставления одних только Сотерий в честь обоих новообъявленных "богов". Так как об этом никто и не думал, то приходится признать теорию такой же шуткой, как и песнь о прелюбодеянии Ареса и Афродиты в VIII п. Одиссеи. Это не мешало ей, конечно, сохранить свою полную серьезность для разных псевдоинтеллигентов, нахватавшихся всякого вольнодумства тут недалеко, в саду Эпикура у Дипилонских ворот. Но в устах народа она представится нам несомненной масляной шуткой – тем более, если вспомнить, что развивается она в итифаллической песни, и иметь в виду значение этого слова, которого я здесь объяснять не буду.