Я даже почти забыл про чудо, вернувшее мне Билла. Настолько забыл, что нередко, когда моя истерзанная совесть особенно меня заедала, снова видел, как кистень сэра Хьюга обрушивается ему на голову, и его смерть добавляла тяжести моему чувству вины, хотя он ходил по палубе в нескольких шагах от меня. По большей части я воспринимал его присутствие как нечто само собой разумеющееся, а у него хватало сообразительности оставить меня в покое. Он, кажется, чувствовал, когда тучи надо мной слегка редели, и в такие моменты нам снова было легко друг с другом. Однажды ночью, когда солнце во всем своем обычном великолепии скрылось за холмами Испании, когда на небе высыпали звезды, а кильватерная струя «Кормарана» засверкала и засияла, я почувствовал, что поражен и подавлен всей этой красотой, и мне внезапно захотелось заслониться от прекрасного мира, на дивном лике которого я был всего лишь грязным пятном. И, раздобыв бурдюк с вином, я принялся переливать его в себя. Если бы море было наполнено вином, я бы с радостью выпрыгнул за борт, пошире раскрыв рот, но хотя ни один бурдюк на свете не мог вместить достаточно спиртного, чтобы унять мои мучения, позднее, тем же вечером, — промежуточный период полностью исчез у меня из памяти — я обнаружил, что стою на носу, тяжело навалившись на леер ограждения, и любуюсь узким серпом молодой луны, желтым, словно сноп спелой пшеницы, скрывающимся за невидимым горизонтом.
Здесь, на юге, сверкали звезды, яркие, как в Девоне зимней ночью. Я с почти маниакальным упорством — подобная ложная ясность ума обычно приходит с выпивкой — пытался измерить невообразимые расстояния между ничтожным собой, болтающимся на поверхности моря, и луной, заключенной в свою хрустальную оболочку, и еще более отдаленными точками, расположенными позади планетарных сфер, и самой отдаленной поверхностью, на которой закреплены звезды, и еще более далекой, самой
Подошел Билл, встал рядом, и мы передавали друг другу мех с вином и любовались странным мерцанием воды в кильватерной струе. Я хотел побыть один, поэтому не произнес ни слова, но он после недолгого молчания прокашлялся и сказал:
— Я, кажется, нарушил твое… одиночество, Пэтч.
Я пожал плечами и ничего не ответил.
— Я знаю, что такое черная меланхолия, братец, — продолжал он.
Помимо собственной воли я удивленно обернулся:
— Ты?
— Ну да, а почему бы и нет? Со мной было точно так же в первые дни в… отряде. Я совсем пал духом, настолько, что уже подумывал, скоро ли затянется петля у меня на шее и покончит со мной. Но так ни до чего и не додумался, а голову ломал долго. Может, даже слишком долго, потому что, пока мучился и спорил с самим собой, стал гораздо лучше себя чувствовать и жизнь понемногу вернулась ко мне.
— Каким образом? И отчего?
— Ну, там было много всего, о чем… — Он помолчал и посмотрел на меня с таким затравленным видом, какого я ни разу у него не видел. — Ну, не знаю. Может, это был шок оттого, что меня вышвырнуло из привычного мира. Да еще по башке мне врезали. Многое может вызвать прилив черной желчи. Однако теперь со всем этим покончено. Именно это я и хотел тебе сказать: все проходит. Время — хороший лекарь, не хуже любого зелья, в этом я уверен.
— Я тоже об этом думал, — признался я невольно. — Но это, мне кажется, слишком легкий выход.
— А как насчет утешений со стороны матери церкви? — спросил он. — Мне они не помогли, но вот тебе…
— Никакого проку, Билл. — И я поведал ему о своих прозрениях в кафедральном соборе Гардара.
— Значит, тяжкий камень долго лежал у тебя на душе, — заключил он. — Ты утратил веру… Я не теолог, не Альберт Великий
[57], упаси Бог! Да и вера моя никогда не была такой крепкой, как у тебя, Пэтч, — ужасное признание, не так ли? И не говори, что ты об этом не подозревал! Но когда верующего лишают всего, во что он верил, он становился чем-то вроде каменного дома, сожженного пожаром: стены стоят, но внутри уже ничего нет — ни комнат, ни лестниц, ни украшений, кроватей, столов, всего привычного и знакомого, — все сгорело. Если стены прочные, дом можно восстановить — со временем. Но это будет другой дом, незнакомый, Пэтч, не твое родное жилище.— Значит, ты не Альберт Великий? Тут ты прав. Ты даже не учитель из бедняцкой школы под открытым небом, братец!