На следующий день после нашего странного вечера в таверне я принайтовывал на палубе бочки с водой. Тут по ходням взбежал капитан — на лице его ясно читалась досада. Он направился к себе в каюту и захлопнул дверь, а потом я услышал, как они с Жилем громко о чем-то спорили. Внезапно донесся взрыв смеха, и капитан выскочил наружу, на сей раз широко улыбаясь. И сбежал по сходням обратно в грустные объятия Гардара.
Поздним вечером следующего дня, когда солнце, осчастливившее нас хилым послеполуденным светом, уже опускалось за горные выси на западе, на причале вдруг началась какая-то суматоха. Я сидел на баке, наращивая канат. Выглянув через борт, я увидел наших матросов во главе с капитаном и Павлосом — они тащили три длинных тюка, каждый футов шести в длину, бесформенных и угловатых, завернутых в черную просмоленную парусину. Парусина была очень скользкая или, может, тюки слишком тяжелые, потому что они удерживали их явно с трудом. Я скатился по трапу и крикнул, что сейчас помогу, но Павлос отмахнулся. В конце концов, кряхтя и ругаясь самыми последними словами, они подняли тюки себе на плечи и втащили на борт. Потом вручную спустили их в трюм, откуда донеслись новые приглушенные проклятия, поскольку в тесном помещении под палубой возиться с неуклюжими тюками было еще более затруднительно. Наконец оттуда вылез Павлос, весь в пыли и с кровоточащей царапиной на темечке.
— И что это за чертовщина? — спросил я у него.
Он сплюнул и потер ушибленную макушку.
— Господи Иисусе, Дева Мария и все траханые святые! Китовый ус! Отличная идея, тебе не кажется? Такого количества китового уса хватит, чтобы состряпать целого слона, черт бы его драл! Или ублюдочного кита! — Он затопал прочь и скрылся в капитанской каюте.
Я был не в силах сдержать смех, возвращаясь к своему недоделанному канату. Ну надо же, слон из китового уса! Или сотни, тысячи совокупляющихся парочек из китового уса — для всех епископов христианского мира! Ха! Я тоже сплюнул, чувствуя себя необыкновенно счастливым оттого, что все еще жив.
Мы отдали швартовы на следующий день перед рассветом. Наше обратное плавание из Гардара было не слишком приятным, чтобы часто о нем вспоминать. Почти с самого начала, едва мы покинули эту убогую гавань на краю света, нам пришлось преодолевать бесконечную череду огромных зеленых волн, вздымавшихся со всех сторон. Иногда, когда ветер чуть слабел и дул менее свирепо, они поднимались как пологие холмы, так что я даже представлял себе, будто мы оказались в залитой водой стране ниже уровня моря, а меловые холмы Англии вдруг по какому-то дьявольскому капризу обратились в жидкость. Но когда налетали шквалы — а они налетали все время, каждый день, в течение двух недель, — холмы превращались в горы, вздымавшиеся над нами, и их острые гребни дрожали подобно чудовищным зеленым языкам пламени, и словно дым срывалась белая пена.
Теперь я был на палубе почти все время, как и остальные члены команды, — я уже во всех отношениях стал настоящим матросом. Это произошло во время перехода из Исландии: хотя никто не давал мне таких приказов, я сам включился в работу и вскоре уже чинил паруса и тянул шкоты вместе с остальными. Мои мягкие школярские руки сначала бунтовали, и пришлось два-три дня побегать в повязках, пока не зажили кровавые мозоли, воспалившиеся от соленой воды. Но вскоре пальцы и ладони огрубели, словно подметки, и я даже счел такое их превращение приятным. Прежде чем уснуть, я ощущал каждую мышцу — причем даже с некоторой гордостью. Полагаю, они символизировали мое полное превращение в другого человека, хотя тогда я думал, что просто вспоминаю о тех временах, когда трудился вместе с отцом, выкладывая каменные стены или заваливая овец во время стрижки. Долгий период между той жизнью и нынешней, мое длительное полусонное, как мне теперь представлялось, существование в аббатстве, а потом и Бейлстере, стали понемногу размываться в памяти, как давний полузабытый сон.
Имело место и еще одно превращение. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я впервые задумался о языке, которым мы пользуемся на борту. Это был