Вслед за Гамалиилом мы прошли по гулкому мозаичному полу в залу, где нас ждали три человека. Один из них, стоявший у окна, пошел к нам навстречу с приветственными словами. Он был необыкновенно хорош собой; каштановые кудри падали кольцами на могучую, гладкую и белую, как греческий мрамор, шею; на черном поясе, перехватывавшем хитон, блестела каменьями рукоятка короткого меча. Второй, толстый, лысый, с мучнисто-белым безбровым лицом, полулежал, развалясь на ременном кресле; на нем была симла винного цвета, под руки ему подложили пурпурные подушки; он небрежно и рассеянно кивнул, словно бросил подачку забредшим из чужой земли попрошайкам. Но Топсиус чуть ли не простерся перед ним на полу и почтительно облобызал его тупоносые туфли из желтой кожи: это был высокочтимый Озания из царственной семьи первосвященников Бэофов. В жилах его текла кровь Аристовула! С третьим мы не поздоровались, да и он нас как будто не видел. Он сидел, забившись в угол и надвинув на лицо капюшон белоснежного полотняного плаща; человек этот, видимо, молился и только время от времени вытирал руки о полотнище, такое же белое, как плащ, привязанное к поясу толстой, в узлах, веревкой, какой подпоясываются монахи.
Стягивая перчатки, я рассматривал резной потолок залы, весь из кедрового дерева, окрашенного киноварью. Гладкие голубые стены были как бы продолжением жаркого, чистого восточного неба, сиявшего за окном; в оконном проеме, на ярком солнце, вырисовывалась подвешенная к стене ветка жимолости. Поодаль стоял треножник с перламутровыми инкрустациями, на нем дымились в бронзовой курильнице ароматические смолы.
Тут ко мне подошел Гамалиил и, сурово взглянув на мои сапоги, медленно проговорил:
— Путь с Иордана долог… Вы оба, конечно, проголодались.
Я начал вежливо отказываться. Но он возразил важным тоном, словно читая священную книгу:
— Полдневный час — самый угодный богу. Иосиф сказал Вениамину: «Ты утолишь голод в полдень». Но всевышний любит, когда гость весел… Вы утомились, идите же и насытьтесь, и пусть душа ваша хвалит хозяина.
Он хлопнул в ладоши. Раб с металлическим обручем на волосах внес таз теплой воды, от которой пахло розами. Я омыл руки. Другой раб подал на широких виноградных листьях медовые лепешки. Третий налил в блестящие от глазури глиняные чаши крепкого черного вина из Эммауса. А чтобы гостям не пришлось есть в одиночестве, Гамалиил разломил плод граната и, полузакрыв веки, поднес к губам чашку, в которой плавали кусочки льда и апельсиновый цветок.
— Что ж, — сказал я, облизывая пальцы, — теперь я заложил в трюм столько, что хватит до следующего полудня…
— Да возвеселится душа твоя!
Я закурил сигарету и облокотился на подоконник. Дом Гамалиила стоял высоко, как раз позади храма, на холме Офела; ласкающий воздух был свеж и мягок и наполнял сердце покоем. Внизу змеилась новая городская стена, построенная Иродом Великим; за нею цвели яблоневые сады, спасавшие от зноя долину Источников; они вползали вверх по холму, на котором белела деревня Силоам. В провале между горой Сорокадневного поста и кладбищенскими холмами блестело вдали серебряной пластиной Мертвое море. А еще дальше мягкими волнами набегали Моавские горы, почти такие же голубые, как небо, а белое пятно, трепетно мерцавшее в лучах света, было, очевидно, Махеронской крепостью, поставленной на утесе на границе с Идумеей.
На травянистой террасе одного из домов у городской стены стоял под высоким балдахином, окаймленным бубенцами, человек и всматривался, как я, в просторы Аравии. Возле него тоненькая девушка, подняв голые руки, созывала голубей, порхавших над крышей. В вырезе хитона мелькали ее круглые маленькие груди. Эта смуглая девушка, вся золотистая в лучах солнца, была так хороша, что я послал было ей воздушный поцелуй… Но меня отвлек голос Гамалиила, заговорившего о том же, о чем кричал человек в шафрановом хитоне на Елеонской горе:
— Да, этой ночью равви Иошуа схвачен в Вифании…
Затем он прибавил, полузакрыв глаза, медленно роняя слова и перебирая пальцами бороду:
— Но Понтий колеблется. Он не хочет судить человека из Галилеи, подлежащего юрисдикции Антипы Ирода… Поскольку тетрарх сам приехал на пасху в Иерусалим, Понтий отправил равви к нему в Вифесду.
Топсиус встрепенулся; сверкнули его профессорские очки.
— Странное дело! — воскликнул он, разводя тощими руками. — Понтий колеблется, Понтий стал законником! С каких это пор Понтий считается с юрисдикцией тетрарха? Мало ли горемык галилеян отправил он на смерть без ведома тетрарха, когда разразился бунт из-за акведука, и мечи римлян, по приказу Понтия, кромсали людей даже в атриумах храма, и кровь невфалимцев смешалась с кровью жертвенных быков?
Гамалиил сумрачно пробормотал:
— Римлянин жесток, но он раб закона.
Тогда Озания, сын Бэофа, усмехнулся дряблым беззубым ртом и прошепелявил (при этом на пурпурных Подушках беспокойно задвигались его пальцы, унизанные перстнями):
— А может быть, равви удостоился благоволения супруги Понтия?